Культура повседневности: быт революционера на рубеже Октября
Изучение повседневности предполагает смещение исследовательского фокуса с «больших» исторических фигур и событий мирового масштаба на эпизоды микроистории и повседневного существования самого обычного человека, который нечасто сам ощущает, что делает историю и проживает её наравне с политиками. В то же время, как мне кажется, представляется возможным совместить оба измерения и изменить угол рассмотрения, передвинув его не на другой объект, а на другой уровень того же самого объекта. Я имею в виду рассмотрение «большого» исторического персонажа с точки зрения его повседневности и той стороны жизни, которая оставалась (а она неизбежно была — другой вопрос, насколько велик был её вес) связана с бытом. Особенно интересным в описанной перспективе может стать изучение повседневности не наследных монархов, которые заведомо и с детства существуют в условиях, видящихся им обычным и естественным ходом вещей, а тех, кто по своему происхождению или жизненной траектории необязательно с малых лет готовился стать вершителем истории. Со второй половины XIX в., с появлением в России таких типажей, как разночинцы, интеллигенция, а также «маленький человек», и соответствующим изменением социально-исторических условий становится возможно хотя бы на уровне мечты думать о том, как из маленького стать большим, а потом и проектировать пути воплощения, как утопические, так и кажущиеся вполне реальными. Наиболее радикально это состояние перерождения и тотального стремления изменения социальной среды, как персонально, так и в целом, иллюстрирует знаменитая цитата из гимна «Интернационал», «Кто был ничем, тот станет всем».
Одним из очевидных примеров одновременно субъектов-творцов исторических трансформаций и — неизбежно — объектов приложения её результатов оказываются русские революционеры 1917 г. Именно соприкосновение двух уровней осмысления революции в биографии одного человека представляется здесь наиболее занимательным сюжетом. Сюжет о том, что Ленин, Троцкий, Бухарин, Сталин и др. думали о своей исторической роли и мировом предназначении, является одним из наиболее разработанных в историографии, — однако меньше внимания уделяется повседневной жизни революционера, практически-материальным обстоятельствам его каждодневной рутинной работы и частной жизни. В своём эссе я собираюсь изучить повседневно-бытовое измерение жизни революционного активиста и политика Льва Троцкого на материале его автобиографии под названием «Моя жизнь», которая была написала в 1929 г. в ссылке в Турции. Целью является проследить особенности отношения к бытовой стороне жизни в период «до-во время» (1917 г.) и непосредственно «после» революции, где период «после» делится на три подпериода — время Гражданской войны (1918-1921 гг.), когда Троцкий был назначен председателем РевВоенСовета; межвоенное время до высылки (1922-1928 гг.) и в ссылке (1928-1940 гг.). [1]
[1] Отдельным сюжетом может стать рассмотрение повседневно-бытовых привычек за рубежом (причём скорее в ссылке, чем в эмиграции) и соотнесение их с паттернами повседневности, типичными для предшествующей жизни в России, но это не является темой настоящего эссе.
Отсчёт, таким образом, начинается с весны 1917 г., с момента возвращения Троцкого с семьёй из эмиграции в Петроград (в автобиографии с этого начинается Часть 2). Вообще основной массив предреволюционных петроградских воспоминаний, в особенности периода осени 1917 г., посвящён темам беседы с соратниками (прежде всего, с Лениным), обстановке в городе (даны подробные описания ситуаций митингов и народных воззваний), фиксации конкретных персонажей и действующих лиц с обозначением их последующей судьбы (чаще всего оказывается, что его друзья и помощники того времени оказались в ссылке или были казнены, а неприятные ему или Ленину люди осуществили успешную партийную карьеру, подобные справки будут приводиться на протяжение всей автобиографии), размышлениям о собственной исторической роли, — о быте и повседневности, о жилье, семье и питании говорится по минимуму и скупо. Разумеется, не потому, что этого измерения в жизни Троцкого не существовало, — однако оно приобрело всё же меньшее (или менее эксплицируемое) значение по сравнению с подготовкой и осуществлением великой исторической миссии.[2]
[2] Энтузиазм и утопическое мышление (не ощущающееся как таковое) по отношению к революционным идеям и строительству нового мира сохранялся не только у самих верховных исполнителей революции, но и у рядовых граждан, особенно в 1930-е гг.: «воспоминаний…об идеализме и оптимизме молодых, об их вере в то, что они участвуют в историческом процессе преобразований». // Фитцпатрик Ш. (2008) Повседневный сталинизм. М. С. 86.
Впрочем, стоит заметить, что восприятие быта можно интерпретировать с опорой не только на конкретные факты обстановки (например, описания чая с вареньем, который пьют сыновья Троцкого в гостях у офицера, друга юности отца, или общественного питания на службе в 1918 г. — «Столовая была общая. Кормились тогда в Кремле из рук вон плохо. Взамен мяса давали солонину. Мука и крупа были с песком. Только красной кетовой икры было в изобилии вследствие прекращения экспорта. Этой неизменной икрой окрашены не в моей только памяти первые годы революции»), но и через метафоры и свойственные всему тексту образы. Например, с первых же слов второй части книги — предчувствие неотвратимых и ожидаемых перемен, к которым одна часть города и социума уже давно готова («Солдаты проходили с революционными песнями и красными ленточками на груди. Это казалось невероятным, как во сне»), а другая упрямо противится исторической динамике, чем причиняет активисту и его семье немалый личный дискомфорт («мы поселились в маленькой квартире <…> в большом буржуазном доме. В доме нас все больше окружала стена вражды и ненависти. <…> Сына моего травили в школе, называя его, по отцу, «председателем». Когда жена возвращалась со службы, старший дворник провожал ее ненавидящими глазами»). Среди предметов, фигурирующих в пассажах, посвящённых рутинно-рабочей стороне жизни периода «вокруг революции», будет разного рода оружие (у высокопоставленных/наделённых широкими полномочиями лиц, в том числе, у Троцкого, это будут револьверы, у рабочих, митингующих на улице, — ружья), автомобиль, оказывающийся важным средством передвижения по городу (позднее, в том числе, автомобиль пригодится и в часы досуга, например, на охоту за город), печатные и рукописные материалы и телефон.
На двух последних стоит остановиться подробнее. Роль слова, связи, коммуникации оказывается сквозной на всём протяжении повествования. Значение и сила прессы [3] подчёркивается через многократное упоминание самых разнообразных контекстов её воздействия, от публикации революционных памфлетов до консервативных и лживых материалов (как «белой пропаганды», так и фальсификаций сталинского периода). С одной стороны, газетные сообщения, согласующиеся с тем, что полагает истиной Троцкий, являются надёжным источником и гарантом фактов («Обвинение против большевиков строилось такими жалкими и презренными фальсификаторами, что эти господа не считали даже нужным хотя бы справиться по газетам, когда и каким путем Троцкий приехал в Россию»), с другой, на журналистскую интепретацию фактов, отличающуюся от того, как обстоятельства виделись Троцкому, последний ссылается в лучшем случае снисходительно: «Печать принимала наши переговоры со штабом за чистую монету и наши дипломатические заявления — за нерешительность». Устное слово оратора — способ воздействия на рабочего в публичном пространстве митинга, города и улицы, а в штабе революции, Смольном, устное слово используется в двух случаях: на общих партийных собраниях и совещаниях и во время телефоннных разговоров. «У двух десятков телефонов сосредоточивается духовная жизнь столицы, которая осенней ночью протискивает свою голову из одной эпохи в другую. <…> Все хорошо. Лучше нельзя. Можно отойти от телефона». В обстоятельствах, когда общение по телефону происходит постоянно и с необходимостью между сотрудниками, находящимися в одном здании, но с целью экономии времени на перемещения от одного кабинета к другому, находится место для шутки по этому поводу: «Коридор, нас соединявший, или, вернее, разъединявший, был так длинен, что Ленин, шутя, предлагал установить сообщение на велосипедах [4]. Мы были связаны телефоном».
[3] Мотив силы влияния печатного слова берёт своё начало в журналистике времён Великой французской революции, на модель которой во многом ориентировались большевики.
[4] В современном контексте велосипед воспринимается как элемент досуга, спорта и заботы об окружающей среде, — но если вспомнить, что, например, в Гражданскую войну одними из участников армии были «самокатные команды», приказ о формировании которых был издан ещё в 1891 г., (транспорт, больше напоминающий велосипед, чем современный самокат), то можно проинтерпретировать велосипед как элемент, семантически приравнивающийся в описываемой обстановке к элементу войны, чрезвычайной ситуации. Словом, чему-то сродни револьверу.
Переходным измерением между устным и печатным словом будет рукописное, — и вот почему. В качестве последнего выступают т. н. «записочки», которые Ленин адресовал «требуя тех или иных справок. Эти записки представляли собой очень обширный и очень интересный эпистолярный элемент в законодательной технике ленинского Совнаркома. Большая часть их, к сожалению, не сохранилась, так как ответ писался сплошь да рядом на обороте вопроса, и записочка чаще всего тут же подвергалась председателем уничтожению». Желание одновременно сэкономить время получения сведений [5], направить реплику точечно и адресно (и, если возможно, заранее, до доклада), а также полутайно (словно школьные записки, которые посылают друг другу так, чтобы учитель не заметил) свидетельствует одновременно о шалости, подобной гимназическо-дореволюционной [6], задействовании максимально возможного спектра коммуникации с соратниками по партии (чтобы быть постоянно в курсе настроений и мнений) и некоторой таинственности партийной «кухни внутри кухни».
[5] Поэтому так подробно и болезненно будет описываться Троцким его тяжёлое (относительно доступности информации) положение в ссылке — не только газеты и письма, но даже телеграммы доходят долго, теряются на почте, вне зависимости от важности и срочности сведений («От безнадежно заболевшей дочери, которую вы исключили из партии и удалили с работы, письмо шло ко мне из московской больницы 73 дня, так что ответ мой уже не застал ее в живых») // Фельштинский Ю. (Ред.) (2003) Л.Д. Троцкий. Дневники и письма.)
[6] Множество примеров таковых можно найти, к примеру, в “Кондуите и Швамбрании” Л. Кассиля.
Если второй и третий пункты вполне соответствуют уже советской обстановке, то первый можно отнести скорее к инерции уклада и черт жизни царского режима. Обстоятельство подобной инерции, как в быту, так и в личных и профессиональных отношениях, манере речи и поведения, будет прослеживать у тех членов партийной верхушки, которые получили (в эмиграции или в России) хорошее среднее и/или высшее образование. Известно, что планы тотального переустройства всех институтов царского режима, например, армии, потерпели крах хотя бы и-за того, что новых специалистов необходимо было сначала переучить, так что приходилось довольствоваться скорым «перевоспитанием» старых «спецов» и тех, кто примкнул к новой власти добровольно: «Царских офицеров изгоняли из старой армии, местами расправлялись с ними беспощадно. Между тем нам приходилось приглашать царских офицеров в качестве инструкторов новой армии». Той же участи подвергались и работники гражданской службы, занимающие низкое положение в социальной иерархии, — особенные трудности испытывали пожилые слуги. «Мы приучали обстановку к себе. <…> Низший состав оставался на местах. Они принимали нас с тревогой. <…> Этих вырванных с корнями стариков было подчас жалко». Однако и некоторым из них удавалось приспособиться к сменившейся обстановке, — главным образом, за счёт частичного присутствие лучших компонентов прежней модели обращения в виде уважения к их труду и вежливого общения. Эпоха ещё не провоцировала ни обывателя, ни высшую власть на грубое общение: и бытовую ругань по поводу и без: «Ступишин вскоре крепко привязался к Ленину, а после его перемещения в другое здание, ближе к Совнаркому, перенес эту привязанность на меня и мою жену, заметив, что мы ценим порядок и уважаем его хлопоты».
Несмотря на масштабные исторические перемены, непрестанное ощущение перегруженности, работы на пределе сил и хаоса, присутствуют попытки упорядочить саму организацию перемен, и то, что в лозунгах может обозначаться как тотальное переустройство мира, на деле подразумевало некоторую степень сохранения прежних порядков хотя бы на уровне структуры и механизма: «Вокруг него [Ступишина] снова царил порядок, и сам он выполнял ту же работу, что на царских или великокняжеских приемах, только теперь дело шло о Коммунистическом Интернационале». Уже в 1918 г. упорядочивать режим работы становится не необходимым — степень непредсказуемости событий мало-помалу снижается, главная цель (приход к власти большевистского правительства) достигнута, и постоянно ощущать себя как во время революции более неактуально [7]. «Ленин был очень аккуратен. Я, пожалуй, даже педантичен. Мы повели неутомимую борьбу с неряшливостью и распущенностью. Я провел строгие правила против запаздываний и неаккуратного открытия заседаний. Шаг за шагом хаос уступал место порядку». Разумеется, ситуация с обеспечением бытового порядка и доступности даже предметов первой необходимости налаживалась несравнимо дольше, чем механика аппарата управления, в силу обстоятельств Гражданской войны. Не хватало не только оружия, но даже одежды: «Плохо выглядели тогда рабочие Петрограда; землистые от недоедания лица, в лохмотья разношенное платье, дырявые сапоги на ногах, нередко от разных пар» [8].
[7] Что не противоречит концепции «мировой революции».
[8] «Сборка» быта из того единственного, что доступно и что оказывается под рукой, описывается в рассказе М. Зощенко «Страдания молодого Вертера»: «Жалко только — колесья не все. То есть колесья все, но только они сборные. Одно английское — “Три ружья”, а другое немецкое — “Дукс”. И руль украинский. Но
По поводу т. н. ощущения революции необходимо уточнение. Для описания эмоциональной, душевной жизни Троцкий на протяжение всей автобиографии прибегает к ярким выражениям, семантически скорее материальным, чем абстрактным. Вот лишь несколько примеров: «наши противники боялись взрывчатой силы переговоров», «это прозвучало как звон разбитого камнем стекла», «важнейшую пружину [истории]: действующего и живого человека», «они вправили позвоночник рыхлому телу армии», «самолёт охотился на поезд», «война развёртывалась передо мной в такой интимной близости». Большинство из них связаны с образами техники, механизмов, физической материальности, достижений науки, — и это сближает метафоры Троцкого с характерными образными рядами творчества авангарда. Если вспомнить вышеупомянутые топосы прессы, слова, телефона, автомобиля (вкупе с общей парадигмой утопического мышления, направленного на прогресс), вполне правомерным представляется вывод, что авангардистское ощущение и представление мира, современного революции 1917 г., было характерно не только для непосредственных участников творческого процесса, но и для тех, кто себя более ассоциировал с процессом историческим. Характерно, что на уровне метафор этот тип мышления в тексте сохраняется даже при рассказе о ситуации постреволюционного, эпигонского периода: «Идейная борьба заменилась административной механикой: телефонными вызовами партийной бюрократии на собрания рабочих ячеек, бешеным скоплением автомобилей, ревом гудков, хорошо организованным свистом и ревом при появлении оппозиционеров на трибуне».
Тема физического и телесного возникает в этом разделе автобиографии (впрочем, как и в дальнейших) ещё в одном контексте: в достаточно подробном описании состояния здоровья, как собственного, так и однопартийцев. Значительное внимание уделено болезни и смерти Ленина, и это легко объяснимо, — но одновременно Троцкий повествует и о личных физических недугах, преследующих его после революции регулярно и в самых разных формах. Простым объяснением этому может быть предположение о патологическом страхе выйти из строя, потерять функциональность (особенно после наблюдения за угасанием Ленина, когда в нём воплощается буквальное «тело» революции — «Когда в здоровье Ленина произошел внезапный для широких кругов поворот, он воспринимался как сдвиг в самой революции. Неужели Ленин может заболеть, как всякий другой, и умереть?»). Однако есть и бытовая сторона дела, и она связана с формированием специфики медицинского обслуживания, доступного для партийной номенклатуры. В 1926 г. Троцкого (лишь после переговоров с Политбюро) отправляют на лечение в Берлин, — и здесь можно вспомнить, что при жизни Ленин регулярно советовал уехать для лечения в Германию тем, за кого он беспокоился (в числе них были, например, Н. Бухарин и А. Рыков) [9]. Троцкий после смерти Ленина стремительно терял власть (до его ссылки остаётся два года), однако позволение выехать за границу всё-таки получает (хотя за ним там устанавливают слежку, а под конец его пребывания совершают налёт на клинику). В 1930- е гг. удовлетворение подобного запроса было немыслимо — для Троцкого, вследствие высылки за пределы СССР, это было уже неактуально, однако тем, кто был с ним близок (к примеру, К. Радеку), даже после заклинания Сталина в верности ему и возвращении из ссылки не удавалось получить разрешение на медицинский туризм в Германии (взамен предлагали Омск или Томск) [10].
[9] Млечин Л. (2015) «Будет отдых, корм, лечение по науке строгое».
[10] К. Радек. Письмо Троцкому. 24 июля // Фельштинский Ю. (Ред.) (2005) Архив Л.Д. Троцкого. Том 2.
Нельзя сказать, что ощущение повседневности Троцким отличается от настроения эпохи в целом — напротив, его автобиография оказывается отражением всех основных тенденций 1910-1930х гг., последнее десятилетие которых он будет наблюдать уже опосредованно
[11] При этом в статье «Футуризм» (1924) Троцкий не высказывает оптимизма по поводу революционного потенциала авангарда, толкуя его как богемную провокацию мещанства, которой до «слияния искусства с бытом, т. е. до такого роста быта, когда он весь оформится искусством, еще несколько поколений ляжет костьми».
[12] А в особенности в ссылке, когда партийная работа перестала отнимать время у Троцкого, походы на службу — у его жены, а сталинские репрессии уничтожили прямо или косвенно его четверых детей.
[13] Здесь необходимо заметить, что Троцкий несколько раз ссылается на дневниковые записи жены, которая была более внимательно к частному, персональному измерению их жизни и поэтому фиксировала отдельные события более детально и