Вихрь начинается в запястьях
*
В последнее время — где бы я ни ходила — мне навстречу всегда выбегает белый пес. Белые псы. Они разные. Но есть один, который все чаще повторяется. Огромный. Пушистый. Он выпрыгивает как бы из ниоткуда и бьется мордой об мое колено. Лижет его, пока мы говорим. Что-то сдвигается в картах, в фигурах. С моей землей мы садимся глубокой ночью, в старом саду и играем в шахматы.
*
Ладони, полные молока. Кто-то доверчиво пьет молоко из твоих ладоней. Это я? Это где-то далеко, очень в прошлом.
*
Я перевожу все внутри. Я не знаю праностратический. И знаю праностратический. Почему в нем так много пчел?
*golHʌ
*Henka
И у каждой нашей клетки так много языков. И все они — вымышленные.
*
Вихрь. Он начинается в твоих запястьях. И проливает молоко. Чувствую: на шее и ниже… Кто-то носит меня по лесу в большой кровяной корзине. Холмы прячут нас в своих душистых карманах. Я не понимаю большинства языков.
*
Общаться грубо. Краткими предложениями. Когда-то женщина, которую я узнала, сказала мне: иногда такое общение может быть заботой.
Она не могла ходить. Ее мышцы растаяли.
Общаться далеко, вглубь, с ошибками. Когда развернутые предложения перетекают изо рта в рот, из глаз в глаза — они со временем твердеют.
И ломаются. Возникает любовь.
*
Если рядом с вами началось извержение вулкана и спасаться уже слишком поздно — замрите в максимально странной позе.
(Думаю, наше сознание — вулкан)
*
Вчера в два часа ночи мой сын уютно устроился в кровати и начал изучать химию. Он сказал, что в этом новом для него предмете его пугает то, что нужно будет проводить много экспериментов и исследований не самому, а вместе с кем-то. Он сказал: “Я дуже боюся того Менделєєва та його таблиці”. Я сказала: “Майже кожен елемент у таблиці має свою пісню, свій шрам, я покажу тобі”
Во сне он делал сено для двигателей будущего. И смеялся.
А я просто лежала с открытыми глазами и боялась будущего.
*
Думаю, что все вихри на планете начинаются в запястьях. А может и большие солнечные бури тоже…
Думаю, что некоторые поцелуи, которые включают в себя прикосновение губами к запястью — самое интимное, загадочное, что может быть во взаимодействии. Это тайна.
*
Каждый день я снова и снова начинаю знакомиться с миром. Я просыпаюсь. И отстраиваю, как впервые, все сенсорные системы, когнитивные системы. Настраиваю зрение. Настраиваю кожу. Настраиваю язык. И падаю.
*
Когда мне было 3 года и мы жили в деревне, я упала в глубокий подпол. Он был посреди кухни, рядом с печкой. В тот вечер он был открыт. Мама с бабушкой доставали оттуда картошку “на проветривание”. В какой-то момент я подошла к темной дыре в полу. Посмотрела на маму с бабушкой. Улыбнулась. И упала.
Точнее так: даже не упала, а как-то спокойно и может даже нежно прыгнула в ту черную дырку.
*
Я хотела написать для тебя стихотворение, которое начинается с любви койотов. Вернее с рассказа о том, как и почему койоты плачут. Я бы хотела быть койотом. Хоть и знаю, что все это вымышленное. Ведь я никогда не видела койотов.
Иногда я представляю, как койоты ходят загадочными кругами возле Мэй-Мэй Берссенбрюгге. А она стоит и что-то записывает под звездным небом Техаса.
Я думаю о способности к удивлению. И о том, как это важно, особенно сейчас — уметь удивляться…
Наверное, у койотов все длится так долго потому, что они могут (если вдруг что) становиться падальщиками?
Могут ли быть как-то связаны ферментация и близость?
Возможно, в поэзии, в литературе мы тоже являемся падальщиками? А самый сложный процесс — это как раз и есть ферментация общего языка?
*
Как умирают пульсары?
Как двигаются твои веки во сне?
Когда умирают пульсары, ты что-то вспоминаешь?
*
Много историй. Так много, так много историй!.. И когда с неба льются Персеиды — мы плачем. Мы плачем от наших историй. И в каждый зрачок они попадают по-разному, вместе со звездами. Они не хотят нас огорчить. Как и мы не хотим огорчить друг друга. Мы просто что-то забываем. Самое важное: уголки губ, уголки глаз.
*
Вот багровые пленки и цветение маленьких существ на поверхности реки. Но ведь в этом что-то есть — раздеться и зайти в мутную, грязную, цветущую реку в августе или в начале сентября. Когда не видишь, что там. Не знаешь, что будет с твоим телом. Когда вода — это не про очищение, а про контакт с множественностью иных, с тоской маленьких организмов, со своей собственной множественностью — как с радикальной открытостью.
Я знаю: воображению больно.
На моей коленной чашечке появляется квітка. Я касаюсь ее: “Ну привіт. Звідки ти?”
*
И я больше не хочу писать “сильные стихи”. Потому что теперь реально что-то ищу. Точность? Курганы кричат. За праздничным столом — живая (размером с человека) шахматная ладья и гигантская (твоя) ладьевидная кость. Они подсвечиваются красным. Их обнимает вихрь. Это Чортове весілля. Ни у кого здесь нет животов. Все что внутри — наружу. Все открыто. Над степью играются молнии…
В каждой грустной комнате я вижу маленькие нарциссовы ручейки Станислава Вышэнского. Они серебрятся. Они струятся по окнам, по стенам.