Лицо
…воскресенье
Сестра была непреклонна. Благо, сейчас она лишь голос в телефоне — легко могу отключить.
— Юр, хватит тянуть. Сходи ты уже в ЖЭК.
Сегодня, после ночного дождя, бетонные плиты соседнего дома покрылись темными пятнами, и женщина из окна пятого этажа — напротив моего, такое светлое пятнышко — мелькнула и пропала, отгородившись от чужих взглядов занавесками. В этом самом доме, с той стороны, в подвале — дверь в ЖЭК: старая, обтянутая черным дерматином, с приколотой по центру эмблемой Лица.
— А-але-е! Я с кем разговариваю вообще, а?! — сестра младше меня на пять лет и мудрее на
— Тебе необходимо себя подтвердить. Сейчас уже что? Сентябрь! Ты как жить собираешься?
— Ир, спасибо за подарок, буду рыбачить, буду. Обещаю. Потом.
— Гришка на дачу зовет. Племянников увидишь. Забыл про них? Дядя…
— Приезжал. Зимой…
— Они с тех пор… Они выше тебя на голову! Мне пора, кормить мужиков. А тебе надо в понедельник… Завтра! Идти в ЖЭК! Чего за детсад, а? Ты чего первый? Последний? Чего ты дотянул?!
— Обещаю.
— Ума-то нет… Иначе… Ты же понимаешь?…— переходя на шепот,— Понимаешь, как сейчас с ними поступают? — она устала от роли «главной в семье»,— Юрка, не сходи с ума, ладно?
Из щелей деревянной рамы окна сквозило. Отклеившаяся малярная лента раздувалась парусом, гудела, напрягалась, но ничего не могла сдвинуть с места.
— С ними… Со мной… Так ты расскажи — как там, нынче, в ЖЭКе? Ну, намекни что ли… Нельзя?… Слепок, говорят, мо-о-мента-а-альный. И выходной дают…
— Мне пора… Иди! Завтра. И позвони, потом. Позвони! Понял?… Страшного там — ничего. Все! — и бросила трубку.
— Пацанам приве…— не успел.
В квартире стоял осенний влажный холод. Одежда не согревала. Отопления, конечно же, еще нет нигде в районе, а электричества нет нигде в моей квартире. Только слабые токи в проводном телефоне. Они, из ЖЭКа, они — имеют возможность со мной связаться… или… или же… Мне оставлено право — позвонить самому. Столько вещей дома — не в порядке, в беспорядке. На столе кружка с утонувшим пакетиком чая в черной, густой жидкости — сосед вчера одолжил кипятка, а сегодня уже не открыл дверь. Может, его дома нет. Может, съехал весь дом. А та женщина — промелькнувшее светлое пятнышко? У нее в окне не горит свет — наверное, просто ушла. Ветер сталкивает редкие капли дождя с оконным стеклом. Можно занять себя счетом: одна — слева, еще одна, третья — выше, левее, вот — ниже, ниже. Только быстро надоедает. Можно взять книгу. Давно не читал. Вон, на столе — пылью покрытый блокнот, не помню, где лежит авторучка. Беда. Буду вспоминать сны: слово за словом. Но как восстановить в памяти их Лицо?
Сон девятый
В этом сне: сыну — пятнадцать. Он не знает обо мне. Я — на самом краю видимого. Сын стоит в пустом зале: белый пол переходит в белые стены, а те стремятся далеко-далеко вверх, нарушая границы и перспективу. Не выйти. Сын ждет чего-то важного. Оно — Важное. Оно проявляется на стене: впереди и позади, слева и справа от нас…Оно кажется близким, но, сколько не иди — не дойдешь. Сын ждет: стать равным, стать частью. Оно — Новое, оно проявляется на стене абрисом лица. Оно — Лицо — наполняется красками и, обретая объем — выбирает себе женские черты. Сын смотрит только на Лицо. Он видит и не узнает, видит и не запоминает. Невозможно. Оно всегда меняется. Миллионы людей, отраженных в этом абрисе: промелькнут в Нем — сейчас, вскоре, или уже — никогда. Лицо оживает. Лицо обращается к подростку: «Ты — готов?» Чьим же голосом Оно говорит с ним? Чьим? Я, сегодняшний, я — рядом. Я — на самом краю видимого. Я хотел бы увести сына с собой, но ведь некуда.
…воскресенье
На экране сломанного лампового телевизора опять старое кино: еле заметное в полутемной квартире отражение меня. Когда не стало родителей, несколько лет его никто не включал. Я
В нижнем ящике лежал собачий поводок. Это от Лорда. Лучшего на свете пса. Лучшего — для четырнадцатилетнего меня. Четыре года мы с ним прожили. Но ведь для Лорда, по его меркам — почти тридцать лет. Два собачьих столетия назад его не стало. Меня не было рядом.
Верну расческу на место.
В дверь постучали. Нет, те, из ЖЭКа за день бы позвонили. Так говорят… Вновь постучали. Я в комнате, я слушаю стук. Не встаю. Слушаю. Теперь — тишину. Хочется прямо сейчас: всю эту комнату, эти вещи, эти книги, этот воздух, всю эту пыль и даже старый телевизор — стянуть как покрывало, сложить во
Иду к двери. Как же мне пройти те четыре метра: намеренно громко и словно бы торопясь? Зацепил, уронил с вешалки пуховик. Не услышат. А петельку порвал.
…и каждый раз, когда мы с Лордом выручали друг друга: и когда я, подростком, оттаскивал от него бойцового пса, послушного своему хозяину; и когда Лорд, в пургу, в голой степи, набрел на пьянчугу, когда он своим молчаливым упорством не позволил мне его бросить. Для него это все, наверное, было всемеро важнее, чем для меня. Мы вместе взрослели. Он всегда оказывался старше. Лорд, тебя отчаянно не хватает… Некому, слышишь? Некому выручить…
Открываю дверь. Пока глаза привыкают к яркому свету подъезда: слышу, как закрывается лифт. Вгляделся: на площадке уже никого. На полу — мятая записка. Неровный почерк на тетрадном листке: «Как твое душевное равновесие? И вообще».
«…Как твое душевное равновесие?…»
Догнать и… спросить: «Так о чем вы? Непонятно мне. О чем, именно вы…»
… и поводок друга тоже сохранился: все два собачьих века — лежал на антресоли, прибранный, позабытый. Прошлой зимой — понадобился вновь. Я в тот день гулял у реки. Он, Дворняга-без-имени, встретился по пути. Я шел по снежной целине, проваливаясь по пояс, он шел за мной, утопая в снегу по уши. Его увлекали трудности, созданные мной для самого себя. А я… я же почти все то время, что он шел со мной одной дорогой, думал о том гадком моменте, когда придется дать ему понять — дальше я иду один. « Я иду домой,— говорил я ему,— а ты, Дворняга-без-имени, ты — остаешься». Время мое вышло. Я ушел с берега. Он довел меня до лестницы, уводящей в город. Посмотрел на меня, отвернулся. Он остался у реки. Я возвращался к себе, пристыженный Дворнягой-без-имени. Забежал в квартиру, полез на антресоль, повезло — нашел поводок. Торопясь, вернулся на берег. Никого там не нашел…
Сейчас, в темном коридоре — ключи найдены. Беру поводок с собой. Иду к реке, иду под моросящий дождь. Записку кладу в карман.
Сон второй
В сегодняшнем сне моему сыну — двенадцать, а я вспоминаю себя — пятилетним. Столовая детсада. В ней только я и воспитательница. Она стро- го смотрит на готового расплакаться мальчишку и его нетронутый остывший обед.
— Юра, эти тефтели, хм… Эти ежики, не важно, как они называются, тебе надо съесть и идти ко всем на сончас. Все уже спят. Давай, мальчик. Ешь.
Я спрятал руки и уставился в пустоту:
— Ма-р-р-гар-р-ита Гр-ри-горьевна, я не буду. Я не буду есть ежиков.
— Юрочка, это же котлетки, просто… Их так… Клавдия Анатольевна, чтоб ее…, назвала. Она пошутила! — уговаривала она меня, скручивая в руках кем-то забытое вафельное полотенце.
На одной из больших стен, вон там за углом столовой, ближе к раздевалке масляными красками изображены улыбчивые добряки-ежики, несущие на своих игольчатых спинах зеленые яблоки. И сейчас, всматриваясь в три котлеты, я живо представлял тех добрых ежат…
— Ма-р-р-гар-р-ита Гр-ри-горьевна, я не буду.
— Вот заладил. Нарушаем режим! Все! Все! Уже все поели. Всем понравилось! Давай! Тебе тоже понравится!
Время шло. Столовая неумолимо разрасталась во все стороны. А я — становился меньше. Еще меньше. Еще…
— Значит так, Юра, у тебя пять минут. Я сейчас пойду, проверю группу. А когда вернусь, должна быть пустая тарелка. Ты понял?! Или будешь так сидеть до самого вечера! — она бросила полотенце и ушла проверять сон остальных.
Мои руки уже на столе. Но еще далеко до вилки. Из кухни выглянула наша повариха Клавдия Анатольевна. Нависнув над раздаточным столом, сдерживая смех, она посмотрела сначала на меня, потом встретилась взглядом с проходящей мимо воспитательницей, покачала головой и взялась готовить полдник. Пять минут уже начали истаивать, сбегать по капле в уносящийся неизвестно куда грязный ручеек. Столовая продолжала расти, а я, и стоящая передо мной одинокая тарелка — стремительно уменьшались. Я сидел в тишине. Один. Сколько минут прошло? Я не знал. Вот уже вилка в моей руке. Я разламывал первую котлету. Еще две — и меня ждет заслуженный сон. Сын, которому сейчас — двенадцать, сын смотрит на пятилетнего меня, доедающего холодный обед. Сын презрительно улыбается мне — сорокалетнему.
…воскресенье
Показалось, при выходе из лифта: у подъездной двери кто-то замешкался. Она, та дверь — своенравна, если ты не знаешь к ней подхода, не знаешь куда нажать. Замешкавшийся — не знал. Чужак. Но он постарался, втиснулся, продавил свое тело. Не успел я спросить его затылок и спину: железяка тут же с лязгом захлопнулась за ним, сыто щелкнув металлическим язычком.
«…И вообще»
В моем почтовом ящике — еще одна записка. Только ее не достать. С ключами — беда. Где их выдают? В ЖЭКе?… Спина-и-затылок, ты решил похоже: до-говорить, до-спросить, до-…, до-…, до-…? Извини, не прочту. Извини, Спина-и-затылок, я иду к мосту. Мне некогда. Я… Я — тороплюсь к реке: сесть под старый навес, с видом на другой берег, с городским шумом, расходящимся по воде. Сигарет бы. Нет, нет. Бросаю курить. Третий день. Нет. Завтра — третий. Завтра. Я не страдаю особо, но может, тогда шоколада купить, пожевать? Горького. Лучше. Куплю на последнее. Завтра попрошу ключ. Магазинчик у дороги — бревенчатая с резными наличниками пристройка к расселенному дому. Дом, который уж год смотрел на прохожих оголодавшим по жильцам взглядом сломанных оконных рам. Позади него — гаражи, гаражи: «Проходи мимо, проходи поскорей». За много лет фундамент магазинчика глубоко ушел в землю, крыша просела, а дверной проем на входе покосился и
— Смотри, а! До чего дошли! Сраная ваша…— он кивнул в сторону Экрана,— До чего страну, гады-ы-ы…— распалялся лысый,— Бл…! На колбасу сраную не хватает! Был! Был один хозяин. Жили — во‑о-о! — Мужичок показал нам — каково оно: «во-о-о!».
И ведь хватило рук.
Лицо. Оно приобрело объем, выступив из плоскости экрана, словно поднимаясь из–под воды. Лицо, смотря на нас, каждому прямо в глаза, шевелило губами. Звук запаздывал. В здешних гаражах связь пока еще слаба. Лицо нашептывало: «Вы, каждый из вас — часть целого, вы часть нас» Лицо увеличивалось. И в этом Лице, в одной из пор его кожи: среди сотен тысяч промелькнувших людей затерялись алые губы Аллочки, недовольный взгляд Лысого, и…и… Лицо продолжало: «Мы все — страна. Мы — это каждый из вас, мы — это особый…». Шепот Лица: приятный, женский. Лицо, умолкнув, вернулось в плоскость экрана. Рябь на Экране стихла. Я, наконец, впервые, вдохнул глубоко: терпимо. Продавщица задержала взгляд на мужичке, мельком глянула в монитор кассы, ехидно улыбнулась, протянула ему пакет и с ледяной ла- ской в голосе произнесла: «Андрей Палыч, алкаш ты долбаный, у тебя: когда очередной слепок? Помнишь? А я вижу — десятого… Октября… Иди! Бухай, пока сентябрь. Сколько пользы от тебя — столько и вешать. Понял?!»
«…сентябрь»
Я почувствовал, как жижа затекает через треснувшую подошву в ботинок. За окном дождь взъярился на минуту, зашумел по крыше магазинчика и сразу выдохся.
— Мне шоколадный батончик, пожалуйста, вон тот, за тридцать два! — вечно у меня мятые купюры в кармане.
Лысый замешкался, вроде бы умолк, но уходить не хотел. Нарезанную колбасу в руке взвешивал, переминался с ноги на ногу. Золотой кулон, выпав из–под оборки халатика, раскачивался над монитором кассы. Сейчас стоило внимательно следить за уголками ее губ. Полные губы в
— Вы че сегодня?…— взвилась она, а кулончик вернулся к телу,— Вы че, а?… Мне смену сдавать. Приперлись… Юрий… Олегович… Че, сам… Не знаете?…
— У вас, знаете, тараканы бегают…— бросаю я ей, в ответ, сминая бесполезные двадцатирублевки. Но русаки уже пропали из виду. Сволочи.
— А-а-а! — взмахнула кассирша своими пухлыми ручками,— Травленные они. Дохнут и бегают как дурные. Завтра. Завтра приходите, не будет уже.
«…Завтра»
Лысый посмотрел на меня и, сжав пакет в руке, словно готовясь превратить его в пращу, плюнул: «Дура же? Ну? Форменная… Ду-у-ра!» Не дождался он моей поддержки, резанул взглядом по Лицу и пошел к выходу, раскачивая в руке пакет с колбасой. Экран не умолкал: «… во имя защиты нашей свободы мы вынуждены объявить…— помехи, треск, черты Лица обострились,— … и вести ее до полной и безоговорочной, во благо …».
Нога окончательно промокла. Я пошел вслед за лысым. Тот — толкнул дверь локтем, добавил ей пинка. Переступил он порог и остался под козырьком. Вытянул мужичок ладонь вперед и сразу отдернул, стряхнув с нее воду; поежился, обернулся, посмотрел на мои пустые руки,— Нет зонта, да? Ага…— подняв воротник куртки, сплюнул,— Ну ваще, ну форменная! — шагнул он в дождь, подставляя спину свою и затылок пятну фонарного света,— Дура!
С потолка магазинного «предбанника», прямо передо мной: в жижу, на пол, полетел таракан. Времени у него оставалось до завтра. Не удержался.
Сон одиннадцатый
В сегодняшнем сне моему сыну — десять, а я вспоминаю себя — подростком. … Звонок уже прозвенел, а весь «Восьмой “В” решил сбежать и училку свою наказать: “Пусть обломится молодуха”. Я застрял на лестничной площадке, между вторым этажом и третьим: если спуститься вниз, могу успеть найти «своих», если подняться вверх, то вот он — пустой кабинет, раскрошенный мел на партах и стульях. Забравшись на широкий подоконник, и, упираясь лбом в прохладное стекло, я смотрел вниз: там, в хоккейной коробке играли в футбол; за школьный забором — начиналась степь, она еще совсем серая и сухая, пыльная, в начале апреля, и дальше — здорово бы сейчас туда и уйти — земляные отвалы Котлована.
«Молодуха» ведь все поняла:
— Где они?!
— Я, я… Я, н-н-не знаю.— отвечаю, уставившись в окно.
Скучающий вратарь качался на хоккейных воротах.
— Юра, скажи мне, где… Эти…
— Я, я… Не оборачиваться. Нельзя.
— Я, н-н-н-е знаю.— стекло уже не холодило.
Внизу, вся игра шла на противоположной стороне поля.
«Молодуха» спустилась на пару ступеней:
— Оставайся здесь. Я сама.
Стая изгнала предателя, а я ведь, я — оправдывался. Вожак — не поверил. Вожак зашел в класс и харкнул мне в лицо. И, все они, шедшие за ним, следом: человек — плевок — человек — плевок. Два моих здешних друга — сохранили свою слюну в себе.
Мой сын, которому в этом сне — десять, он невидим для «Восьмого «В». Неподалеку я — подросток, вновь вытирающий лицо рукавом. Я — сорокалетний, невидимый никем, оказался в череде детей идущих вслед за вожаком. Я смотрю ему в затылок.
…воскресенье
До моста — половина пути. Я сидел под навесом трибуны футбольного стадиона. Промокший и продрогший. Записка размокла, порвалась, слова растеклись пятнами. Уже не прочесть. Разложил обрывки на деревянном сиденье, рядом с собой.
«…И вообще»
Дождь заливал землю. На поле месили грязь футболисты студенческой команды: пятеро «черных футболок» противостояла четверке «красных». Играли с остервенением. С Экрана за игрой наблюдало Лицо. Двое нападающих налетели друг на друга: парень в «черном» пропахал лицом глину и не смог подняться. Пришел в себя «красный», встал, подал сопернику руку. Дождь смывал с лица «черного» и грязь и кровь, только крови не убывало. Оба нападающих счастливо скалились. Лицо в Экране чуть заметно улыбнулось и одобрительно закивало, выступив из экранной плоскости. Рядом на табло убегали остающиеся минуты игры. Счет: «2:2». Слева от меня, по лестнице между трибун поднимался мужчина в спецовке. Он дважды останавливался отдышаться, присаживался на край ближайшего ряда и, отдыхая, следил за игрой. Я
— Можно я пройду? — вежливо интересуется Шептун, уже протискиваясь вперед, нависая надо мной. Дышит на меня. Продавливается в узкое пространство между рядами.
«…Как твое душевное равновесие?…»
— Вы, вы…— начинаю я и сразу умолкаю. Шептун уже преодолел единственное препятствие — меня. — Простите, простите,— нашептывает он и садится прямиком на записку. Садится Шептун, притирается к сидению, успокаивается и вглядывается в Лицо на Экране,— Плоховасто видно, зрение со- всем…— нашептывает — На левом минус пять, а правый совсем… Но тут сиденья сухие. Вы же не против?…
— Я?
Шептун оглядывается, улыбается заготовленной шутке, но ничего не говорит.
— Не против.— продолжаю я,— Дождь же… Да. Не подумал.
— А думать… Думать, знаете… О! «Красные» — молодцы, верно? Наша районная гордость. Лучшие среди лучших, в молодежном ре- зерве партии…
— Чего?…
Шептун торопясь расстегивает куртку и показывает партийный значок с абрисом Лица — на лацкане потертого пиджака.
— А-а-а…, понятно.
Оставалось пять минут игры. Счет все тот же: «3:2» в пользу «красных». Начинаю болеть за «черных». Упало теперь трое. Один схватился за ногу и вопит от боли. Свисток. Лицо на экране их не только холит и одобряет, оно же и судит. Санитары унесли покалеченного, еще один на четвереньках отполз за линию, замер, скалится. Свисток. Игра продолжена. Лицо на Экране — улыбчиво кивает. Краем глаза замечаю: в такт Лицу кивает Шептун. Оборачиваюсь. Нет, показалось. Он в руках держит записку. Разглядывает. Как же ты, болезный, сумел ее достать, не вставая?
— Ваше? Прошу прощения,— он протягивает бумажные лоскуты мне.
— Не важно. Уже…— прячу руки в карманы.
— Неудобно вышло…— откладывает обрывки записки на сиденье перед нами,— Сесть на… и так сказать… раз-мять. Важное что-то?…
Я молча смотрю игру.
— Нет, «красные» такие молодчины…— не унимался Шептун,— Завтра, на собрании, надо отдельно похвалить… Оно, конечно, они все молодцы. Все. Но…
— Молодцы… Еще двоих вынесут и ваша победа… Безо-гово-рочная.
— Вы не понимаете… Это же такой футбол. Наш. Это, думаете, просто игра?…
— Я не разбираюсь. Я не… Дождь… А тут… Да, не льет… Смотрю.
— Видите, вот вместе под один навес пришли, в распутицу, в… Удач- ное совпадение… — Три минуты,— перебиваю я Шептуна,— ваши, кажется, победили.
— Здесь,— он кивнул в сторону поля,— Все они — наши. Это у них, у молодых, такая тренировка воли. Это…— улыбка не сходила с его лица и его взгляд…— Они потом и во взрослой жизни, сильные, подадут руку слабому. И тогда слепок каждого в Лице… Это такой наш путь. Наш особый… Понимаете? — во взгляде Шептуна мелькнуло… Мелькнуло желание сотворить добро.
— Извините… Может, досмотрим игру?
— Вы же правил не понимаете… Наших правил… Вам ее уровень не оценить. А финальный счет… Мелочи это. Мелочи. О! Можно мне как-то извиниться за…— Шептун махнул в сторону останков записки,— Хотите шоколад? Жена все время мне подкладывает. Горький, полезный. Хотите?
Последняя минута игры. Счет по-прежнему: «3:2».
— Нет. А вы, тут кто? Тренер воли?
— Что вы…— добродушно смеется и под конец закашливается,— я здесь траву на поле ровняю. Тренер, скажите тоже…
Финальный свисток. Оставшиеся на поле игроки радостно сваливаются в
— Я… Я подумаю…
— Ну, а чего думать, вот завтра, вечером, и приходите. А то, небось, без работы? Без страховки? Без удобств?… Что вам дальше-то делать? В
— Завтра.
— Вот и правильно… В ЖЭКе, потом, адрес спросите — он уже пролез через меня, обернулся, внимательно посмотрел через свои толстенные линзы очков, а линзы эти любой прямой взгляд проваливают в себя, на глубину.
«…Потом»
— Может,
— Спасибо.
«…Что вам дальше-то делать?»
Шоколад — у меня. Шептун кивком прощается и медленно двигается к выходу. Дождь закончился. Безлюдное поле покрылось гладью грязно-коричневой воды.
Сон тридцать второй
В этом сне я — тридцатилетний. Не могу разглядеть сына в толпе, но он точно — здесь. Тысячи выходили на маленькую Площадь. Тесно. Тесно всем им. Тесно мне: только руки поднять, только стоять, дышать, говорить. Кричать. Как кричат те, кому тесно рядом со мной. Тесно всем: за спиной гранитного исполина, за спиной чужого вождя. От него, не смотрящего на нас, от него, гранитного и глыбистого, от него, внеживого, эхом донеслось: «Вы — „против“?!» Моя рука долго тянется вверх. Я оглядываюсь на тысячи голосов. Я слышу: «Вы — „за“?» И тысячи рук согласны. Я открываю рот, и хватаю холодный воздух. Рыбная немота. Слева и справа, передо мной и позади, в едином порыве кричали: «За!!!» Я толкаюсь, я пытаюсь подвинуться. Некуда. Я, сорокалетний, я — позади себя, стоящего за спиной чужого вождя. Я выглядываю сына в толпе. Я никак не могу его найти.
…воскресенье
А навес недавно снесли. Он валялся тут же, у оставленного на ночь экскаватора. Рядом — тополиные обрубки — брошены в беспорядке. Глубокие колеи от колес на пустыре наполнены водой. Одинокий деревянный стул, с выцветшим инвентарным номером на спинке, стоял, вдавленный в землю, на небольшом холмике, под кроной последнего, на берегу, живого тополя. На потертом фанерном сидении — маленькая лужа, коснешься ее — и разбегается блескучая рябь. Тут, если встать на стул — отличный вид на мост, только бы не задеть головой толстую крепкую ветвь. Тучи уходили. Темнело. Поднялся легкий ветерок. Холодно. Мокро. Неподалеку от опоры моста — сидел рыбак. Не видит меня, не слышит. По другую сторону реки — город. Там — люди, им завтра не надо в ЖЭК. Ерунда. Кому-то точно, как мне, пора. Кто-то, как я, сидит на берегу. И ему повезло с навесом. Эй, Человек-на-том-берегу, что на счет завтра? А сегодня? Кто, сегодня, остался с тобой? Я, здесь — один. Рыбак не в счет. Знаешь, всмотрелся сейчас в рощу, она вон, позади меня, через дорогу; и увидел в ветвях Лицо. Всегда и везде: вижу лица. Говорят — память предков. Тысячи лет выживали, вглядываясь в темноту: ожидая врагов. Тебе знакомо? В детстве, стоишь, наказанный, в углу: и перед тобой, целый час, только вязь восточного ковра. И в этих узорах: на вышитой ветке, из цветков и плодов ее — рождались герои. Из замысловатых узлов — выползали твари, оплетали они, своими телами, пути героев. Где вы теперь все? Где? Говорят, не страшно, если видишь человечьи черты в неживом. Тебе, говорят, стоит волноваться, если чувствуешь их взгляд на себе. Нет. Нет в роще Лица. Вязь, темнота…
«Выползали твари…»
Показалось. Правда. Что ему делать на пустыре? Потом построят, как и всюду. Потом. А если, на минуточку… И я вполне могу сойти за него: «Я — это вы. Мы един…». Итак: слово за словом. На моем берегу, какой-то шутник… Понимаешь… Стул, сук на дереве… Он же, шутник, не знал о поводке: остался от Лорда… Взял с собой, на всякий… Знаешь, так много накопилось снов. Мне все труднее их запоминать. Все труднее — разделять. Они все об одном. Они о сыне и обо мне. Ты уверял: «Любой сон, любой дурной сон — конечен». Так чего же ты?!… Просыпайся! На счет: «Три!». Раз! Два! Ладно… Надо вернуться к началу. Тебя, Человек-на-том-берегу — не было. Показалось. Показался мне взгляд. Тебя — нет. Ты — это я. Тогда, кто же смотрит на меня?
Рыбак покашлял, рыбак не отводил глаз от поводка в моей руке. Я стоял на холмике. Рядом стул. Надо мной крепкая ветка. Город на том берегу утопал в электричестве. В небе уже показались первые звезды. Рыбак хмыкнул, поправил лямку рюкзака на плече.
— Пойдем, до дому доведу. Чудак.
— Да, нет, вы… Все… Не так… Все.
— Да мне по барабану, что там, как… Место-то хорошее. Рыбачу я тут. С внуками гуляем,— он снял рюкзак, вырвал стул из земли и с размаху разбил его об лежащий железный навес.— Вот и хорошо. Ну, пойдем. Угощу… Погода мерзкая. Надо бы… Для здоровья. А то, ты как курица мокрая…
— Я — Юра.
— Николай Григорьевич. Удочки бери. Рыбалка — дрянь. Но дома… Дома у меня красная лежит. Такая…ух…
— Спасибо. Я останусь. У вас собака есть?
— Ну… Есть.
— Вот,— протянул ему поводок,— у самого давно уже нет. Нужен?
— Давай. Точно не пойдешь?
— Да. Да. Берите. Хороший, крепкий.
Проводил взглядом Рыбака. Собрал останки стула. Сложил их у навеса, а обломок спинки с половиной инвентарного номера — воткнул в основание холма. Сел на смятый навес. Посмотрел на тот берег. Город шумел. Надоело. Как… надоело. Как мне… Надоело.
«… Где вы теперь все?…»
Вдоль ближайшей дороги включились фонари. Оказалось: обернешься, а на самом краю видимого — высится новый Экран. Лицо смотрело на меня. Лицо приветливо улыбалось. И одобрительно кивало.
Сон сорок шестой
В этом сне я не вижу сына. Но он, здесь: мне достаточно протянуть руку.
…мне — восемнадцать. Ей — тоже. Мы одни, в тупике обшарпанного институтского коридора. Она устала, она села на пол, она избегала моего взгляда: «Ты — согласен?»
Сын сейчас не понимал сути вопроса. Этого ему знать нельзя. Невозможно знать. Совсем недавно — рука моя прикасалась к ее животу…
Страх.
Неудобство.
Неудобство и страх.
Я, восемнадцатилетний, я спускаюсь по лестнице, я вытираю вспо- тевшую ладонь о стену: «Согласен». Сын, ты мог бы сейчас посмотреть на меня… Мог бы… Но ведь я согласился.