Donate

Трое («Н.Т.», отрывки)

Slava Kovalevich01/11/18 17:271.2K🔥

Полосы

И сейчас, много лет спустя, когда вновь назначенный Глава города: воздевал руки к Портрету, когда опускал он руку свою на Первую книгу города, говоря в микрофон о величии Истории, я рассматривал детали экранного изображения: я искал взглядом следы белого мела на кожаном, с золотым тиснением, переплете.

* * *

Тогда, много лет назад.

Полосы: белые, неровные, длинные и короткие. Множились полосы начертанные мелом, проведенные известью, краской — на улицах, на домах и внутри них.

Вчера, к примеру, ты шел в университет — на дороге чисто, ты шел, не смотря особо под ноги, небрежно, думая о неважном. А сегодня: брезгливо, с оглядкой шел, с вниманием к шагам. Шел вдоль нее: неровной, рукотворной линии, кем-то за ночь намалеванной, и сегодня уже отделившей автобусную остановку от девятиэтажки, в которой жил Стас.

«Молодежная чушь!» — отмахивалась преподаватель экономики Нина «Нино» Сергеевна. Я вглядывался в перекрест отражений неба и окон, на ее очках. Я искал ее, затерянный, взгляд. Отвернулась. «Молодые люди, давайте будем выше этого! — теперь она стояла к нам спиной, но дрогнувший голос предал Нино, — Сегодня мы разберем тему…» Позади, кто-то ляпнул: «Давайте будем параллельны этому…» Прыснула от смеха сокурсница Катя. Нина Сергеевна резко обернулась и сняла очки.

…отец увидел меня побитым и мятым только через три дня: сразу, как выпустили врачи. Мой затасканный за последние месяцы гипс, скрывающий почти все туловище и сковывающий правую руку, в угодливой позе «официанта» — лопнул в нескольких местах, и теперь был подлатан — белоснежными гипсовыми бинтами. Мое лицо заплыло, разбита и вздернута верхняя губа, оголяющая черную дыру отныне беззубого рта.

Отец размышлял вслух: негромко, сидя у телевизора, посматривая одним глазком вечернее ток-шоу «Разоблачение».

— И мы это проходили, да, — делал он вид, что все его внимание — со мной, а весь опыт поколений — с ним.

На экране, в тот момент, щебетала местная поп-дива: пурпурный латекс, изумрудный взгляд и фарфоровая улыбка. О, как я тогда, завидовал ее фарфору. Под самый «занавес» шоу: взошел на сцену человек в форме. И неумело он держал в руках микрофон, сбивчиво, с некоторым волнением, зачитывал он «Постановление о врагах простого народа». Фанаты нашей дивы: не понимая, радовались, как им казалось, умелому розыгрышу. А дива… Дива — все блистала улыбкой. И на ее тонких, инкрустированных камешками запястьях защелкивалась блеклая сталь наручников. Из зала крикнули: «Так их, шала…». Мелочная дрожь прошлась по моим кишкам. Я опустил взгляд, я смотрел на свою безвольную руку, запертую в липкой и затхлой тесноте. Фарфоровая зависть никуда не делась: язык мой вновь обследовал осиротевшие десны.

Отец ухмыльнулся: «Ну, а что? Зажрались там все. Пора…»

Ведущий шоу нашептывал вдумчиво, с заботой, обращаясь к каждому зрителю, каждому хозяину своего уютного дома: «Скоро! Скоро мы увидим нашу диву в программе “Взгляд через камеру” Вы увидите искупление своих ошибок в прямом эфире! Полная, полная прозрачность процесса! Уже в этот! Повторяю, в этот четверг! В 21:00. И-и-и! Дорогие наши сограждане! Посмотрите на бегущую строку!» Мы, с отцом — посмотрели. «Не забываем, — добавил телеведущий, указывая пальцем вниз, — помогаем нуждающимся жителям нашего города, нашего родного Аргальска. Кто, сколько может. До встречи…» Отец, не откладывая «на потом», потянулся к трубке телефона, позвонил: «Але. Да, пятьсот. Больше не могу». И ведь, правда — больше не мог.

Отец продолжил, не убирая руки с телефонного аппарата: «Полосы, ну… Не ссы, сынок. Когда мне было… У нас жилые массивы стенка на стенку шли. Дядя Коля, с моей работы, помнишь? Мы с ним по разные стенки стояли, рыбачим теперь вместе. Полосы, у них, идеи. Шпана! А зубы… Поставим».

…все больше новых полос. Наползали на стены и двери. «Не войти, не выйти». Теперь и на нашем доме тоже. Чья-то издевка, не иначе, разделила дверь подъезда повдоль. Жильцы посмеивались, но заходя и выходя — все же оглядывались. Никто ту линию не стер. Дождь смыл.

Стас наотрез отказывался идти вдоль очерченных линий. Стас не оглядывался. Злился. Три дня назад: Стас, не сдержался, при Аньке. «Ты, Тих Он, — обратился он ко мне, — можешь и дальше идти строго параллельно… У тебя же и причина есть! Уважительная, инвалид ты наш, — смотрел он мне в глаза, улыбаясь, похлопывал по гипсовому плечу. Нет, он не хотел унизить, только — встряхнуть прежнего Тихо, школьного своего друга». А вот Анька, она… Анька взяла и влепила ему пощечину. И в этом ее жесте — хлестнули по лицу Стаса все признания разом и, в придачу — сострадание к калеке — рикошетом. Неловко помолчали втроем.

Попрощался я с обоими сухо, зачем-то «щелкнув каблуками» своих грязных кроссовок, откланялся, и пошел своей дорогой.

В конце октября, вечером на улице: черным-черно, живых фонарей во дворах — почти нет, но полосы: белые, жирные, масляные, местами грязью залитые — все равно хорошо видны. Обернулся я, стоял и смотрел: Стас с Анькой перешли одну такую линию, потом — следующую. Анька, смеясь, прыгала через «границу», туда и обратно, почти как в детстве, — Молодца! — подбадривал ее Стас. И ее смех, и его голос — эхом отдавались, в бетонном, безлюдном дворе многоэтажек.

Я отвернулся, я пошагал домой, смотря под ноги. Чужой голос, позади, в их стороне. Ползучий и наглый голос. Стас ответил ему: «Да пошли вы!» Анька вскрикнула, замолчала и закричала.

На мне — большая куртка, натянута она на гипсовый панцирь. Я паршивенький такой рыцарь в фальшивых доспехах. Я кричал, отвлекая внимание на себя, я бежал к ним, надеясь: поймут гады мою немощь и свалят.

— Полосы! — взорвались в воздухе два чужих голоса, — Полосы! — кричал третий чужой — Полосы!

— Полосы! Полосы! Полосы! — трижды, как один — три пары тяжелых ботинок вторили голосам. «Полосы!» В голову мою — били краем подошвы и я сразу перестал прятаться за живой рукой. Голову мою давили коленом. «Полосы!» В грудь — «Раз!» В грудь — «Еще!» — и все долбили подкованной пяткой по броне гипсового жилета — теперь уже сломана броня. «Ох-х-х… Хр-р-р, — это я, хоть так — я не молчу».

— Полосы! — Удар в пах. Мимо. В пах — носком ботинка. Вовремя я ноги поджал. Обмочился.

— Полосы! — В затылок. По виску. По виску. По руке. По пальцам. По зубам.

— Полосы! Полосы! Полосы!

Рядом — Анька, в себя пришла, на лице кровь. Приподнялась она и по колдобинам, на четвереньках ползла к Стасу, а тот лежал ничком. Мерзлую землю били моей головой: «Раз! Раз! Раз!». Без жалости к земле.

Не успевал я — видеть. Успевал молчать: «Анька, я же отвлек?»

Голову мою опустили на землю.

«Аня. Хоть так».

Оторвали от земли.

«Аня…».

Я теперь — поломанная гипсовая фигура, а голова ведь она из кости. Опять ее: о мерзлую землю: «Раз! Раз!».

— Полосы! Полосы! Полосы!

Подняли, повели меня — двое. Третий — хилый и громкий, кружил: «Пооо-лосы! Пооолосыыыы! Сыыыыы!» Пальцы его в белом мелу.

Родная моя остановка: с нее — из дому, с нее — домой. Довели. Людно. Время позднее. Маршрутка, светлая внутри, почти пустая, ждала пассажиров. Приперли к ней. Уедет — упаду. Один пассажир — изнутри смотрел. Успевал смотреть.

Хилый — мелом прочерчивал линию. Зрители, те, что ждали своего маршрута — теперь по другую сторону.

— Полосы! Полосы! — захлебывался он, заговариваясь. — Полосы! — не выпуская мела из рук. Белые следы от пальцев на черной одежде.

— Полосы! — подпирали меня ножом, под гипс, в мягонький живот. — Полосы! — В висок, тыча рукояткой: «Тук-тук-тук! Есть кто?» — Обоссался. Урод. — Наотмашь, дал мне по челюсти, и прощальный — по носу, в кровь.

— Пора. — решил один, второй согласно кивнул, а Хилый все еще кружил по своей орбите, Хилый захлебывался и заговаривался. И белые его руки кружили вокруг головы. — Полосы! Полосы! Полосы!

«Давайте, мы будем выше этого! — вспомнил я слова Нино, выуживая изо рта выбитые зубы».

— О-о-ооо — смог я сказать, вытягивая вперед ладонь, на ней лежали нелюбимые мною, с детства — «лопаты». Я уселся на асфальт, спиной к холодному железу автобусной остановки, я прикасался к обломкам зубов, держащимся на кусочках кожицы и разрывая ее, сплевывал лишнее — Не ра-а-ави-и-и-ись, — весело кричал я Аньке, сидевшей рядом со мной. Говорил я, проглатывая звуки, улыбаясь без стеснения. Стас уже очнулся, дошел до нас, сел напротив, на поребрик, тряс он измазанной в крови головой. И память его, как прокручиваемая назад кинопленка — медленно, возвращалась к началу: «Да пошли вы!»

Люди, стоящие за стенкой, люди — соседи, люди — прохожие, люди молчащие в тесноте, люди всегда помнящие о том, как они дороги своим близким. Люди все еще ждали свой запоздалый автобус.

Полосы ползли по городу. Полосы разделяли и объединяли. Чьи-то «пальцы-белые-от-мела» прочерчивали границы. День за днем.

Анька и Стас всегда сами выбирали свои маршруты: раз за разом, год за годом.

А я? Я…

Зубы мне вскоре вставили. Дантист, измеряя пробоину в улыбке, еле сдерживался: «Решай, или три ставим вместо двух, или…». Спустя три недели наконец-то сняли гипс. Освобожденная рука еще долго привычно подгибалась у живота: слабая, нелепая, чужая.

* * *

И сейчас, много лет спустя, когда вновь назначенный Глава города: воздевал руки к Портрету, когда опускал он руку свою на Первую книгу города, говоря в микрофон о величии Истории, я рассматривал детали экранного изображения: я искал взглядом следы белого мела на кожаном, с золотым тиснением, переплете.

Мост

Целых пять лет, до самого выпуска 10 "В", то было — нашим местом. Аньки, Стаса, моим. Бетонный мост над железной дорогой «Север — Юг». Мы часто приходили к нему, в непогоду, и редкие прохожие почти не мешали: мы присваивали Непогоду на Мосту.

Мы встречали поезда Севера и провожали их на Юг: из неизвестных нам мест в неизвестные — мы присваивали и эту, выдуманную для себя, роль.

Там, чаще всего именно там, мы спорили, мы кричали, мы молчали о свободе: казалось, ей здесь самое место, с нами. Мы присваивали здешнюю свободу. Тридцать два шага свободы: с Запада на Восток и обратно.

С каждым прошедшим годом — все меньше шагов: от начала до конца моста. «Итак, начинаем считать, — объявляю я и мы, все втроем, стоим на старте, — Раз! — первый шаг, у каждого он свой, — Два, три! — Стас выбился вперед, Анька за ним, — Четыре, пять! — я уже безнадежно отстал. В тот, последний-наш-общий-год, длина Моста для меня — тридцать два.

От одного железного «ребра» забора, выкрашенного некогда белым, до следующего «ребра», хватало наших расставленных в стороны рук. Мы стояли вжимаясь лицом в сетку ограждения, с продетыми в нее пальцами и ветер давил в спину. А под нами, в метрах пяти — проносился состав скорого поезда и стук колес через сталь и бетон добирался до наших подошв.

Всего одиннадцать ребер в грудине свободы: по эту сторону моста. Вон, на первом из них, у лестницы, Анька когда-то давно оставила надпись:

Я 


Н

Е


О 

Б

Я 

З

А 

Н


И сегодня я оказался в начале, сегодня мои пальцы касались этого ребра: " Я НЕ ОБЯЗАН".


Свет в окне

Стас сидел на подлокотнике кресла, в котором под пледом дремала Анька. Холодно. На журнальном столике — чадит керосинка. Вечер позднего октября — черен, с желтыми бликами по лицам.

Свечки, керосинки, фонарики и газовые горелки — в окнах соседних многоэтажек: мелькали, путешествуя по комнатам — не видно рук несущего, замирали огоньки у стекла, раздваиваясь, прорисовывая силуэт человека у окна. Во дворе: разожжен костер, детвора у общего огня.

В соседнем микрорайоне сейчас светло. А если поднялись бы в небо, то увидели, как темные кварталы граничат с освещенными, словно это шахматная доска размером с город. Квартира Аньки и Стаса — на темной клетке, сегодня их черед. Можно поиграть в эти шахматы: « Пойдемте ко мне, — предлагал я Стасу, — у нас-то есть свет… Моя квартира сегодня — квартира, а ваша — пещера…». Он, в ответ, кивает на жену, улыбается и молчит.

Помолчим.

Анька проснулась, выглянула из–за дремучей бахромы пледа: «И давно я?…»

Стас, шепотом, наклонившись к ней: «Да-а-авно… — и слышна улыбка. Он подошел к окну, на меня не смотрел: « — Дорогой наш друг, наш Тих Он… Давно ли ты, Тих Он был на жд — переезде?…»

Не ответил, боролся со свитером: надел, не та сторона, снял, проверил, теперь — верно и тепло. «А вы тут, и я, с вами, в черной клетке. Чернющей. Но! — спохватился я, смотря на Аньку, — вы фигуры «в белом», само собой. Белые на черном». « — Лошади? — поинтересовался Стас.». Аня выбиралась из–под пледа: « — Не хочу быть лошадью, хочу быть… Белой Королевой. Стас, так и быть… Свет мне нужен, мужчины. Свет! А вы сидите тут, чаи гоняете. Бестолочи… — замолчала на секунду и добавила, — Муж, поди к берегу морскому, брось что ли этот…невод. По телеку, между прочим, вечер старого кино. Черно-белое, доброе, честное. Про любовь, одним словом».

Стас отстучал пальцами по подоконнику барабанную дробь: «Кино так кино!», отвернулся от мира слабых огней, подошел к телевизору, старому, большому, неуклюжему, и сейчас — безнадежному, постучал по его деревянной крышке, словно в дверь к незнакомцам: вежливо, нажал кнопку «ВКЛ», кивнул сам себе и сел к нему спиной, заслонив собой экран: «Родная моя, смотри. Самое честное кино, про любовь. Сюжет простой: Он ее любит, а она его бестолочью зовет. Непруха в отношениях, да…»

Аня смешно кривила губы, Аня шла к Стасу, грациозно держа в руках табуретку и не заметив стула на пути, запнулась: «Блин!», села рядом с мужем — забралась в «кадр».

В этом сегодняшнем фильме: о настоящей любви, фильме про «Идите вы все, идете вы… со своим абсурдом. Мы, здесь. И не лезьте». Фильм, которому не нужны: ни километры кинопленки, ни электричество, ни режиссеры. Ну, разве что: на Анькином пути — немного больше света от керосинки.

На настенных часах: почти половина десятого. В открытом окне: услышим привычное, с жд-переезда — локомотивов стон. В половину десятого вечера, по железной дороге, с Юга на Север: товарняк остановится, а на перроне — грузовички хлебные, грузовички мясные и молочные освободят свои утробы. Тени, тени, тени. Тени молчаливые, в легких растоптанных туфлях, в сандалях, в сапожках и туфельках — мелькают вдоль вагонов. Тени в начищенных сапогах, строгоголосые, кольями забора стоят от утроб хлебных и мясных к утробам вагонным.

Лязгнет металл вдоль состава, под разрешающий вой динамиков передернутся сочленения: от головы до хвоста, тронется состав, набирая скорость. И если быть там, неподалеку, то можно увидеть, как слабые огоньки: появляются, теряются, появляются вновь, словно путешествуя из вагона в вагон.

Но сегодня, сегодня, окна закрыты. На журнальном столике чадит керосинка.

Сторожевая башня

Стас, сидел за столом, на кухне, руки его на столе, сцеплены в замок. Я сидел у края стола, спина — упиралась в окно, в ноябрь за стеклом — зябко. А в самой квартирке тепло. Мне не пошевельнуться, не встать, не уйти. Анька достала из холодильника молока и яиц, что-то еще. Торопилась. Говорила тихонько, размеренно: «Так…Нас трое, значит… Ага…» Забыла продукты у плиты, взялась расставлять посуду: две тарелки одна за другой — на стол. Первая! Громкий стук. Вторая! И уже почти тишина. Третья, для Стаса — ударилась дном. Аня придавила ее руками, гася глухой звук. И вот уже: стаканы дребезжали, составленные вместе. Пустые, тут же ею забытые. Шумело расплавленное сливочное масло в сковородке. Аня, принялась за готовку: пролила молоко на стол — потекло вниз, закапало на ноги: «Черт… Черт… меня…». Мне бы встать, помочь, но тогда пришлось бы Стаса поднять. Молоко добежало до его рук — не заметил.

Старый шумный холодильник — пустой и голодный — вздохнул, помолчал, загудел. Кажется, я слышал: как Аня ступала босыми ногами, как шелестел ее халат. У нее красивые ноги, и этот короткий, в мелкий цветок, халат. Ей идет. Ей многое идет. Всегда шло.

Я отвлекся. Холод ноября. Там. Стас за столом. Здесь. Аня… Она вытирала набежавшую молочную лужу: «Дура. Дура…» — осела на пол, с тряпкой в руках: «Дура.» А масло уже горело, Стас поднялся, молча убрал сковородку с огня, выключил газ, вернулся за стол, подул на пальцы, посмотрел на ладони свои и снова — в замок. Аня поймала мой взгляд. Не отпустила. Словно ключ — у меня. Извини, Анька. Извини.

Я отвернулся. В ноябре, за стеклом: знакомый нам с детства двор. Свет фар грузовика, стоящего у подъезда, выхватывал из сумерек: остов башен сказочного замка и одинокое, подвешенное на цепях, бревно. Запел чайник. Я смотрел в окно, на землянные отвалы Котлована. Между нами и ими — непролазные километры — не дойти до аргальских пределов. А зимой, по твердому насту, отутюженного ветром снега — добирались когда-то, втроем, поднимались на самый верх, и крепко держась друг за друга, на жестяных листах — неслись вниз с горки, которую звали Горой. Летели к подножью — не знавшие общего страха подростки: я, Анька и Стас.

Где-то там, за Отвалами, за пределами многих и многих городов шла очередная справедливая война.

— Чай,— сказал Стас. Я не видел его, но казалось: теперь его руки свободны. — Давайте, что ли пить чай, — предложил он.

В коридоре, в прихожей — собранный вещмешок. Я смотрел в окно, на наш двор: отражение коридора сливалось с останками сторожевой башни и какой-то паренек, вытянув руки в стороны — балансировал на бревне.


октябрь 2018 — май 2019




Author

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About