Donate
Philosophy and Humanities

Должен ли социальный ученый быть вне политики?

Андрей Герасимов14/07/22 23:262.2K🔥
Лука Джордано. «Смерть Архимеда», 1678 г.
Лука Джордано. «Смерть Архимеда», 1678 г.

Вынесенный в заголовок вопрос в либеральном сегменте российской академии подразумевает почти автоматический ответ: «Да, и только да». Весь нарратив, скорее всего, будет примерно таким: «Изучение общества — отдельно, изменение — отдельно. Мы пережили принудительный брак науки и политики в СССР, в котором никто не был счастлив. Теперь будем пытаться жить раздельно, чтобы не допустить повторения гонений и репрессий». Тот, кто пытается предложить нечто альтернативное, начинает подозреваться в опасной симпатии к тоталитарному мышлению.

Для аргументированного обоснования желательной нейтральности обычно привлекается авторитет одного из отцов социологии Макса Вебера. Вебер действительно считал, что политика и наука являются совсем разными сферами ценностей. Для него невозможно было следовать принципам обеих в один и тот же момент времени. Тот, кто пытается продавать под видом научных выводов лишь собственную замаскированную повесточку, заслуживает осуждения. Равносильно отравительным для Вебера также было и обоснование политических решений якобы объективным состоянием реальности. Настоящие политики не должны перекладывать ответственность за свои поступки на абстрактные законы и цифры. Кстати сказать, второй пункт обычно у нас забывается. Особенно, когда речь идет о целях либеральных реформ 1990-х гг., опиравшихся-де на железные законы современной экономики.

Программа Вебера является привлекательной опцией для многих, кто верит в важность свободных академических дискуссий и возможность достижения в них пусть и ограниченных, но все–таки истин. Я, безусловно, отношу себя к этому числу. Тем не менее, такое строгое идеально-типическое сепарирование начинает очевидно пробуксовывать в кейсах, находящихся на границах различных ценностных царств. Что, например, если какой-то государственный орган запрещает публикацию результатов соцопроса, содержащего сухие, но неприятные цифры поддержки той или иной партии? Что будет если кого-то даже посадят в тюрьму за публикацию данных вопреки указу властей? Будет ли это чистой политикой или все–таки наукой? А что если университетский менеджмент по настоянию своих министерских начальников или частных попечителей закрывает целую кафедру как неэффективную? К какой области будет принадлежать деятельность профсоюза, защищающего сотрудников кафедры?

Сам Вебер, живший на ренту от унаследованного состояния и тесно не привязанный ни к одному из университетов в карьерном отношении, не сильно интересовался такими пограничными случаями. Для него они должны были постепенно уйти в прошлое, если индивиды продолжат ориентироваться на правильные этические принципы. Правда, уже его младший современник Карл Маннгейм подмечал противоречивость во взглядах мастера. По Маннгейму, Вебер воображал политику и социальную науку неоправданно изолированными друг от друга, в то время как даже в крайне модернизированных рационалистических обществах они становятся не менее, а только более взаимосвязанными между собой.

Возможно, дать более нюансированный ответ на собственный вопрос Веберу не позволила не столько его классовая позиция, сколько далекие при его жизни от своей институционального оформления сферы как социальных наук, так и массовой демократии. Так же, как и социология со своими сестрами только начинали свой путь эмансипации от философии, так и публичная политика в посткайзеровской Германии только пыталась стать чем-то большим, чем фасадом авторитарного режима. Эта была эпоха не институционального дизайна, а индивидуального выбора. Характерно, что закончилась она страшнейшим поражением и ответственной политики, и объективной науки.

Данная заметка не является попыткой пошатнуть авторитет Вебера ради очередного заявления о том, что наука — это только продолжение политики другими средствами. К слову, такого рода анархо-индивидуалистический постструктурализм достигает у нас иногда не менее ортодоксального статуса, чем либеральное неокантианство. Однако его недостатки я обсужу как-нибудь отдельно. Здесь я лишь хочу показать, как ответ на сложнейший веберовский вопрос давался двумя другими классиками социологии, более близких к нам по оси времени. Оба отстаивали необходимость рационального познания общества, однако не считали его возможным в совершенной изоляции от политических реалий. Кроме того, оба застали послевоенное превращение и университетов, и демократических выборов в своего рода огромные индустрии, которые уже не столько требуют от индивидов мучительного экзистенциального выбора между собой, сколько заставляют беспрекословно повиноваться собственным бюрократизированным аппаратам.

Хотя Пьер Бурдье заслужил в академии реноме непримиримого бунтаря и критика, его программа рефлексивной социологии была совсем не чужда французской традиции позитивизма. Он считал, что социальные науки должны завоевывать свою автономию в точности так же, как это в свое время сделали науки естественные. Бурдье верил в объективность исследования человека и даже приветствовал математизацию социальных наук, которая помогла бы им стать более строгими предприятиями. Коллег, которые наивно транслировали через свои исследования идеологемы коммунистической партии, избегая профессиональных требований к анализу эмпирического материала, он презрительно называл ждановистами, отсылая к ответственному за пропаганду и агитацию при Сталине.

Впрочем, один шаг назад от политики для Бурдье означал сразу и два шага вперед к отношению к ней. По его мысли, вырабатывая в тени университета объективное знание, социальный ученый одновременно бросает вызов спонтанным представлениям различных социальных слоев об обществе. Главным образом, конечно, господствующих классов, заинтересованных в сохранении монополии на свою символическую власть. Так же, как Галилей и Дарвин в свое время вызывали скандал своими покушениями на догмы церкви, хороший социолог, последовательно делающий свое дело, неминуемо должен войти в конфликт с капиталистами и чиновниками, не заинтересованными, чтобы кто-то узнал, как устроены социальная реальность на самом деле. Общественные движения являются по Бурдье кем-то вроде попутчиков социальных ученых. У них есть частичная общность интересов в разрушении механизмов символического насилия, однако не стоит обольщаться насчет их тождественности. Как только вчерашние активисты становятся держателями солидных капиталов в поле власти, союз моментально разрушается, и ученым приходится идти своей дорогой одним.

Вопреки своей репутации более мягкого и либерального мыслителя по сравнению со своим французским современником, Юрген Хабермас склонялся к более прямолинейной версии ангажированности социальных наук. Согласно его теории, любое научное исследование уже встроено в сложный комплекс коллективных действий, а, значит, наделено имплицитным политическим значением. Специализация предметов и нейтрализация словарей социальных наук, которая, по мнению многих, помогает уйти от политизации, для Хабермаса является опасной ловушкой. Якобы нейтральные современные дисциплины типа computational social science являются как раз наиболее политизированными, так как исключительно полезны для решения задач технократических элит по управлению населением. Формирование локальных экспертных культур лишает их носителей широкого осмысленного горизонта, в котором плоды их исследований подвергались бы критическому осмыслению, что затем постепенно ведет и к познавательной деградации.

Чтобы служить не только им, а всему обществу, социальные ученые должны черпать проблематику в куда более энергичной и живой публичной сфере. Вместе с тем, возвращение ученых из экспертной ссылки в пространство общественных дебатов не означает простого столпотворения кучи якобы равноправных оптик и девальвации самого понятия истины. Публичная сфера заставляет ученых внимательнее относиться к природе собственной аргументации, видеть достоинства и ограничения разных школ мысли. Может оказаться, что, например, поэтам и юристам тоже есть что сказать об обществе важного и полезного. Позиции не ученых в этой дискуссии и не должны подвергаться онаучиванию. Этот диалог, в конечном счете, учит социальных ученых более тонко настраивать свой инструментарий, а, значит, служит делу достижения рациональности куда более последовательно, чем при академическом эскапизме и тем более при корпоративном рабстве. Итак, первоначальная ангажированность ученого благодаря хитрости коммуникативного разума на самом деле оборачивается лишь средством для еще большей научной объективности.

Позиция Бурдье, пожалуй, уязвима в том, что в его видении разных социальных полей чересчур доминирует конфликтное начало. Разоблачение всех точек зрения как содержащих потенциал для символического насилия у него иногда слишком близко подбирается к снобизму, согласно которому настоящая наука — это только удел избранных аристократов духа. Хабермас же, напротив, слишком радужно оценивает перспективы коллаборации и кооперации как между учеными, так и тем более между гражданами. Он отказывается смириться с идеей, что действующие во имя рациональных принципов индивиды могут и не найти общего языка, а значит им может понадобиться руководящая рука свыше. Словом, Хабермас нужен Бурдье, чтобы не свалиться из науки в чистый макиавеллизм, а Бурдье — Хабермасу, чтобы не строить иллюзии о возможности вести политику, исходя только из благостных интеллигентских идеалов.

Оба мыслителя, впрочем, соглашались, что в лучшем из миров справедливая политика и рациональная наука должны быть взаимосвязаны, а общественное благо и объективность являются частями единого целого. Публичность социальных наук только помогает их автономии, и наоборот. Хотя движение они предлагали начинать из разных стартовых точек, конечный пункт маршрута на их ментальных картах оказывался во-многом идентичным. Конвергенция Бурдье и Хабермаса здесь достаточно очевидна. Очевидно и их желание не отбросить классическое веберовское разделение между наукой и политикой, а только усовершенствовать его в куда более динамическом ключе.

Надо честно сказать, что в текущей ситуации ни публичность, ни автономия, увы, не являются для российских социальных ученых актуальными состояниями дел. Строить прогнозы, особенно благоприятные, относительно их достижения в будущем также не приходится. Перекличка между классиками в такой ситуации на первый взгляд имеет как будто бы искусственный и спекулятивный характер. Может, и ну их, этих социальных теоретиков? Что они могут актуального сообщить нам со страниц своих книг?

Я рискну ответить за них. Они могут вслух проговорить за нас то, что многие стали и так интуитивно понимать несколько месяцев назад. Суровая правда такова, что для социальных наук никогда не существовало и не существует никакого укромного уголка, где они могут укрыться от разлагающего влияния внешнего политического принуждения. Создание же чего-то в таком роде как раз настоятельно требует от ученых выхода на политическую арену. Пора спокойно признать это обстоятельство, если нам дороги социальные науки и академическая жизнь вообще. Тогда и публичность, и автономия будут уже на полшага ближе.

Другие заметки и обзоры, посвященные социологической теории и исследованиям социальных и гуманитарных наук (Studies of Social Sciences and Humanities), можно найти в Телеграм-канале автора.

Journal Pratique
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About