Екатерина Поверка. Письмо брату
***
Дорогой брат,
Сегодня пятница, а это значит, что ты уже неделю как на учениях. Я еду в поезде и смотрю на бело-сине-красное небо. Бело-сине-красное, как флаг нашей родины. Я еду в поезде и смотрю на небо, а там, где-то на юге России, ты с ребятами сейчас выпиваешь. Празднуешь свои первые выходные в части. Господи, чтоб вы отравились этой палёной водкой и вас отправили домой.
Валька, ты не подумай, я не желаю тебе зла. Я не желаю тебе зла — только теперь жизнь такая. Я не желаю тебе зла, но ты первый начал. А если и не начал, то кто теперь разберет, и отступать некуда. Я не желаю тебе зла, но убью. Убью и детей отправлю в православный приют, ими там займутся, научат, кто фашисты, и как надо Родину любить. Вот ведь жизнь такая, а мы что, хуже? Я убиваю тебя и кладу на алтарь нашей Родины. Кладу — и проливаю над тобой горькие слезы. Слезинка за слезинкой течет, русский танк по Украине ползет. Ползет, ползет, да вдруг остановится. Взорвётся на мине — и нет его. А солдатик в танке — чей-то брат. Чей-то брат, сын или возлюбленный. И все-то по солдатику слезки льют. Слезки льют, да собирают младшенького. А посмертно наградят солдатика орденом. И командир на могилке прочитает речь. Прочитает речь, да скажет отомстим за солдатика. И другой солдатик сядет в танк. И поедет снова танк по земле украинской. Чем дальше едет танк, тем больше солдатиков возвращается в цинковых гробиках. Но до того как в гробик лечь, убивают в Украине женщин и деточек. Женщин, деточек и чьих-то братиков. Возвращайся-ка, солдатик, к себе домой. Зачем ты на нашу землю пришел убивать. А я, тетенька, не убивать пришел. Я вас от фашистов защищаю, да американцы оборзели совсем. Это наша специальная военная операция, это война, тетенька. Они наших на Донбасе убивали с две тысячи четырнадцатого. Солдатик, защити нас от себя самого. Больше нас защищать не от кого. Мы, солдатик, у себя дома. И до и после две тысячи четырнадцатого мы у себя дома были. Уходи, солдатик, возвращайся к себе.
***
Нет, такое письмо я тебе написать не могу. А какое — могу? На каком языке мне с тобой говорить, если ты теперь говоришь на языке войны? Остался ли между нами какой-то другой, какой-то более человечный язык? Я не знаю. Я пишу миллионы сообщений и стираю их. Я оплакиваю тебя не потому, что боюсь твоей смерти, хотя я боюсь твоей смерти. Я оплакиваю человека в тебе.
Первое, что со мной происходит, когда я узнаю, что ты записался добровольцем на фронт после двух лет полномосштабки, — это безнадежная мысль о том, как мы могли такое допустить, и бесхребетное желание исправить что-то. Я говорю «безнадёжная мысль», чтобы не говорить «бездонная»: как очень старый колодец в деревне, в который ты кидаешь камушек и ждешь всплеска, но остатки воды так глубоко, что успеваешь отвлечься до того, как услышишь какой-то звук. Бездонная не потому, что у нее нет дна, а потому, что у меня нет сил достучаться до этого дна. Безнадежная от этой импотенции.
***
Сегодня вечером читаю в фэйсбуке: «На донецком фронте погиб легенда украинской квир-сцены Артур Сніткус». Под постом фотография танцующего человека. Длинные светлые волосы, милицейский то ли армейский пиджак, синие тени, красная губная помада, ниточки бус, черный лак для ногтей, летящая поза с запрокинутыми руками. С какой-то божественной грацией, с закрытыми глазами, на фотографии Артур танцует так, как будто он уже готовится попасть в вечность. Артур в вечности. Рядом с фотографией — воспоминание о летнем вечере 2018 года, когда Артур был еще жив.
Оплакивать Артура я не могу. Потому что, может быть, это ты его убил. Ещё вчера я, маленькая, держала тебя за руку. А сегодня ты, может быть, убил Артура, и я не могу оплакивать его, потому что я люблю тебя.
Я люблю тебя, и значит ли это, что жизнь Артура не ценнее твоей жизни?
Пока ты возвращаешься со фронта живым, я не могу оплакивать Артура, потому что я не желаю твоей смерти. А если тебя убьют, то как мне плакать о тебе, зная, что твоя смерть спасла чью-то жизнь? Наша смертоносная любовь лишила меня слез.
***
Я больше не пишу тебе. В первую неделю слова буквально затопили меня, но так же быстро закончились. Что я могу сказать? Мама с сестрой ездили к тебе в учебную часть перед тем, как вас перебросили на фронт. Ты загорел. Похудел. Вас неплохо кормят, но иногда отправляют на задания, и вы приезжаете поздно, ужин уже прошел. Ты говоришь: «Не похудел — подтянулся». Вы много упражняетесь на свежем воздухе. Ты отправляешь мне фотографии из коридора воинской части, в военной форме и с нелепым синим беретом на голове. У тебя застенчивая улыбка, поджарая фигура и спокойное, светлое лицо. Заподозрить убийцу в этом лице невозможно. Когда я смотрю на эту фотографию, мне кажется, что ты счастлив. Эта мысль приводит меня в оцепенение. Недальновидное счастье убийцы в миг перед преступлением. Бывают ли убийцы наивны? Мне хочется сравнить твое поведение с поступком человека, который садится пьяным за руль. Каковы шансы, что ты кого-нибудь убьешь? Но это никчемное сравнение. Никчемное, потому что ты не выезжаешь на встречку, а идешь на войну. И ты трезв. И ты не просто «попал» в армию: ты записался на службу по контракту, и сам это решил. А то, что я не могу в это поверить, говорит о моей недальновидности, не о твоей. Маме и сестре ты отправляешь больше фотографий: ту, на которой вы с ребятами рубите дрова. Ту, где ты смеешься. И ту, на которой ты приносишь присягу с автоматом в руках. С автоматом. В руках.
***
Валька.
По сравнению с тобой мне слишком хорошо живётся. Слишком легко. Я уехала из России, выучилась на переводчика, и, хоть я и живу в коммуналке, мое пособие по безработице вполне сравнимо с твоей зарплатой солдата-контрактника. Я живу, как хочу, и ценой этому — мое молчание, твое отчаяние и сотни тысяч жизней живущих в Украине людей.
Моя бывшая жена все время обвиняла меня в том, что я выбрала эмиграцию. И сегодня я понимаю, почему. И думаю, что она была права. Мне никогда нельзя было дезертировать из этой поганой страны. Мне нужно вернуться. Нужно пойти добровольцем на украинский фронт, сражаться за свободу Украины. Сражаться с тобой. Я должна выйти на Красную площадь, как в 1968-м. Я должна ходить по улицам российских городов и говорить с людьми, пока меня насильно не засунут в автозак. Перформанс Павленского с приковыванием мошонки к мостовой именно про это. Мне тоже нужно приковать свою жалкую пизду к Красной площади и сидеть, покуда меня насильно от нее не отдерут, с кровью и мясом. Я должна говорить с людьми на улицах российских городов! А вместо этого я живу у моря, и у меня не получается говорить даже с тобой.
***
Ты просишь не звонить тебе с итальянского номера, потому что если просекут, то у тебя будут проблемы. Я пытаюсь изменить настройки в Телеграме, чтобы скрыть номер, но у меня ничего не получается. В Италии предвыборный ажиотаж. Я писала тебе про правых, и теперь они у власти в моей прежней стране, в моей новой стране и во многих, многих других странах мира, и старая Европа никогда не была, а теперь больше не смеет и строить из себя демократический кордон. Рука об руку с войной коричневая чума расползается по планете снова и снова. И снова и снова они не встречают на своем пути никаких преград. Мне дальше некуда бежать. Я пытаюсь идти обратно. Идти к тебе. Но пока я иду к тебе — ты идешь на войну.
***
Мы живем в закрытых, плохо связанных друг с другом мирах. Мы видим друг друга только за стеклом (через экран телефона, телевизора, в окне автобуса, в окнах наших квартир). Смотрим друг на друга, как в зоопарке, думая, что это другой — зверь. И что зверь должен сидеть в клетке.
Зверь во мне пытается заговорить. Через его шумное дыхание прорываются обрывки слов. Как непрожеванные куски пищи, слова вываливаются из пасти, но что там — сложно разобрать.
Я пыталась говорить с тобой о войне. Я сказала: Валя, это война, ты идешь убивать живых людей. Ты сказал: война — это война. Они с 2014 года на Донбасе убивали живых людей. Я поняла, что это разговор не о войне, это разговор о нас с тобой.
Тогда я попыталась заговорить с тобой о себе. Я написала тебе длинное, жалкое письмо про свою жизнь. Лето в Напле. Выборы в Европарламент. Цены на жильё. Неустроенность, небезопасность, кризис среднего возраста. Я попыталась объяснить тебе вот эту сложную и плохо поддающуюся описанию, потому что неприятную, вещь: когда в самом начале войны в 2014 году я уезжала из РФ, я думала, что вырвалась из Мордора в цивилизованный мир; а оказалось, что это колониальное мышление, и на самом деле я переехала из одной неопределенности в другую, из одного несправедливого государства в другое, только линии угнетения с переездом стали другими, сместились, да так, что невозможно сказать, что я с этого поимела или потеряла, потому что сама я тоже изменилась, и этот процесс в определенной степени необратим. Но я написала тебе об этом другими словами. Более простыми, как мне тогда казалось, а значит, лживыми словами. Я попыталась сгладить противоречия, попыталась провести параллели между вещами, не называя вещи своими именами, я попыталась донести до тебя идею о том, что плохая жизнь не дает права на убийство, но я не написала тебе черным по белому этих слов, а значит, я приняла тебя за идиота, и сейчас я понимаю, что зря.
Валя, я ничего не знаю о твоей жизни, и даже если бы знала, у меня нет никаких оснований объяснять тебе, как жить. Но и у тебя нет никакого морального права на убийство. С этой мертвой точки я не могу сдвинуться, я впадаю в паралич.
***
Я живу, как если бы не было войны, тогда как война идёт. В своём Военном дневнике Женя Белорусец пишет: «Мир обязательно отвернет взгляд. Я сама больше не могу на это смотреть»[1]. И у меня не получается удерживать войну перед своим внутренним взором, несмотря на то что я считаю своим долгом никогда о ней не забывать, всё время знать и думать о ней. Я написала «перед внутренним взором», и вся мелочная жестокость этой мысли проявилась с документальной неотвратимостью фотографии. Это мне нужно удерживать войну перед мысленным взором, потому что бомбы не летают у меня над домом. Это мне нужно совершать ментальное усилие для того, чтобы осознавать весь ужас войны, потому что я не ощущаю его на своих близких или на себе.
Там, где война происходит, для тех, над кем она склонилась, сосредоточиться на чем-то другом — это и роскошь, и простой залог выживания. Люди рассказывают, как в осажденном Харькове художница расписывает небольшие деревянные поделки, и как в столичном Киеве, несмотря на регулярные воздушные угрозы, ежедневно рискуя жизнью, жители улыбаются, шутят и ходят в кафе. Фотографии разрушенной больницы, покалеченных детей, окровавленных мужчин и женщин, зияющих обломков жилых домов — будь то в Киеве или в секторе Газа — нужны тем, кто бесконечно далек от бомб. Но даже они не спасают от беспрекословной жестокости равнодушного взгляда. От непоправимой жестокости замкнутого на себе взгляда. От страшной, безнадежной жестокости малодушного, запуганного взгляда — того, что не гнушается называть эти документальные снимки «фейками». Живущие под бомбами знают войну как свои пять пальцев, видят ее с закрытыми глазами, и не то, что не нуждаются — избегают этот «повторяющийся кошмар […] тиражировать и отображать», «потому что без изображения можно жить мелочами, заботами, разговором и действием. Без изображения — можно ограничиться своим взглядом, не представляя себе равнодушный, любопытствующий, сочувствующий взгляд другого»[2].
[1] Yevgenia Belorusets, War Diary. Запись от 3 марта 2022 года. Здесь — перевод с английской версии книги (оригинал — немецкий).
[2] Евгения Белорусец, Остров
***
В глубине души, когда я спрашиваю себя, как ты оказался способен на насилие, я знаю, что насилие — это воздух, которым ты дышишь вот уже сорок пять лет. Как этот воздух, насилие было невидимо до тех пор, пока химическая реакция войны не высветила его ужасающий аспект. Как изуродованное лицо, которое могло бы быть прекрасным, превращается в чудовищное обличье, если его носитель не превозмог унижение собственной судьбы. Как родной дом, охваченный пламенем, пялится на тебя оскалами полуразрушенных этажей.
***
Наша мать родилась в деревне Козино Шучанского района Курганской области Российской Советской Федеративной Социалистической Республики 7 мая 1962 года. Ее отец, мой дед, насиловал ее с пяти до десяти лет. Потом он сдох. Он умер от рака, как и большинство мужчин в деревне. Его клетки медленно отравлялись на химзаводе, где он работал, опухали, дулись, клокотали, и наконец сдались. Бабкин новый муж мать не трогал. Она за это была ему благодарна и обращалась к нему «папа». В 16 лет она забеременела от парня из соседнего села и вышла замуж. Так, 19 февраля 1979 года родился мой брат. Назвали Валентином. Мать всегда хорошо училась, любила наряды и собиралась после окончания старшей школы ехать в Екатеринбург поступать в театральный, но с рождением сына про карьеру актрисы пришлось забыть, и она пошла в Челябинский институт культуры на библиотечный, на заочное. Муж запил. Пил мирно, методично, во время запоя мог неделями не появляться дома, а если появлялся, то приходил с дружками просить на опохмел. Мать училась, работала и растила ребенка. Кормить мужа-алкоголика было выше ее сил. Помню, когда мы с сестрой были маленькими, всякий раз, как брат приходил домой пьяный, мать его попрекала: «сволочь, напился, хочешь закончить в канаве, как твой отец».
Закончив университет, мать собрала вещи, Вальку и уехала работать библиотекарем в Щучанскую войсковую часть, где помимо зарплаты ей с ребенком предоставили питание и жилье. Там они познакомились с моим отцом. Он был молодым и красивым столичным парнем. Его родители, евреи из восточной Украины, были резко против их женитьбы, считали это мезальянсом. Но мать была тоже умница, красавица, и точно знала, что им с Валькой надо выбираться из этой дыры. Сыграли свадьбу, и после службы отец увез свою новую семью в Москву. Жили в Измайлово в коммуналке, вместе с родителями мужа, его младшим братом и еще одной семьей. Теснота не мешала. Мать была очень счастлива переехать в столицу, ходила в театр, на концерты, записалась на вечернее в МГУ на психфак. Работала на телефоне доверия.
Я родилась за три года до развала Советского союза, моя сестра — через два. Отец работал инженером в научно-исследовательском институте, а после перестройки его сократили. Бывший одноклассник предложил привозить из Польши подгузники, кроссовки и другие импортные товары, чтобы их перепродавать. Создали фирму. Дела пошли хорошо, отец поднялся, купил десятку, стал отвозить нас по выходным в Макдональдс и в супермаркет, где брали сосиски, сыр и шоколадные десерты, закрутил роман с секретаршей на двадцать лет моложе матери, она забеременела. По вечерам родители шёпотом орали друг на друга, чтобы нас не разбудить. Но сестра просыпалась, плакала, от звука её рыданий я тоже просыпалась и начинала скулить, ночи превратились в муторную смесь из криков и слёз. После развода мать еще несколько месяцев брала нас с сестрой в охапку и ездила к отцу в офис. В корпоративном ресторане нам заказывали пюре с сосисками, и мы слушали, как мать плачет, заламывая руки, а отец срывается на нее уже матом: что ты сука ебнутая от меня хочешь, я продукты покупаю, квартиру тебе отдал, я тебе больше ничего не должен, не приходи сюда вообще никогда, и детей не таскай. Денег, в отличие от отца, у нас на самом деле не было. Мать устроилась в наркодиспансер на полную ставку, по вечерам продолжала подрабатывать на телефоне доверия. Брат отводил нас в школу, вечером после пар гулял с нами, брал на стадион, где у него были футбольные тренировки, потом кормил, когда мать возвращалась с работы, ложились спать.
Я точно не знаю, что произошло. То ли кризис 1998 года окончательно подкосил и без того изношенные нервы тяжело работающей женщины с тремя детьми: дома не было даже соли и сахара, только разводное сухое молоко, которое привозили из Эстонии. То ли застарелая и до конца неизлечимая рана пережитого инцеста вскрылась, откликнувшись в истории какого-нибудь пациента, и какая-то хрупкая, туго натянутая струна оборвалась в её сознании.То ли всё это вместе, помноженное на общую шизофрению жизни в разграбленной стране, до неузнаваемости обезображенной Первой Чеченской войной.
Мать увезли в психиатрическую больницу № 3 прямо с работы. Из школы меня забрала бабушка, сказала: «ты пока поживешь с нами». Сестру взял к себе отец. Вальку никто никуда не забирал. Он жил один. Один варил себе пельмени, один ходил в осточертевший университет, один ездил в Преображенку отвозить продукты и молча сидеть с накачанной галоперидолом матерью.
Её вытянули не столько врачи, сколько собственная воля к жизни и страх за детей. В семье отца вздохнули с облегчением: бабушке нас троих было уже не потянуть, а больше мы никому были не нужны. С тех пор Валька решил, что мать нельзя оставлять одну. В ответ мать уцепилась за него, как за единственную опору в своей расстроившейся жизни. Не вполне осознавая, что воспроизводит инцестуозный сценарий, она сделала из него свою вещь: сына, мужа и отца. Несостоятельного, в силу маниакального материнского контроля, лишенного всякой сексуальности, а потому безопасного, безобидного мужчину, который всегда будет под рукой. У него не было девушки, не было каких-то особенных увлечений, кроме футбола, он закончил психфак, как и мать, но не стал работать по специальности, а перебивался временными подработками на второстепенных должностях. Он жил тихо, пил, несмотря на материнские упреки, только по праздникам. В какой-то момент стал зависать на игровых автоматах и впал в зависимость — однажды даже украл у моего репетитора по английскому из кошелька деньги, и мать потребовала, чтобы он впредь отчитывался обо всех своих расходах и перемещениях. Я точно не знаю, состоял ли он в анонимных, но так или иначе денег больше не воровал и постепенно играть перестал. Он читал научную фантастику, писал стихи в тетрадке и очень красиво вырисовывал четверку — своё любимое число — на полях. Я очень любила его, напрашивалась на тусовки с его друзьями, дочитывала его книжки и тренировалась рисовать все числа от одного до десяти, чтобы получалось так же хорошо, как у Вали. Мне хотелось все за ним повторять. Когда в подростковом возрасте у меня с матерью случился конфликт, брат встал на ее сторону. Я всегда понимала, почему, но не смогла ему этого простить. Я ушла из дома, наша близость с Валькой пропала, он перестал быть моим кумиром, общение свелось к «как дела — нормально» и вскоре сошло на нет.
В Ростовскую область переезжали уже без меня. Матери с возрастом стало тяжело жить в городе, её тянуло обратно в деревню, корни гудели и ныли, давали о себе знать, как она говорила, земля звала. Купили маленький белый домик с садом и огородом на берегу пруда. Мать нашла работу в городе, пиар-менеджером в небольшой маркетинговой компании, брат устроился туда же курьером. Но в 2008 году случился очередной экономический кризис, штат сократили и их обоих уволили. Мать работала нянечкой в детском саду, брат перебивался с одной сезонной работы на другую. На двоих зарабатывали не больше десяти тысяч. На еду не хватало. Завели кур, коз. Сестра поступила в университет, но начались проблемы со здоровьем. Жизнь замкнулась в череде больничных палат и коридоров: от одной операции до другой. Именно тогда мать познакомилась с этим генералом. Он жил с женой и детьми в другом селе, но ходили вместе на воскресную службу, здоровались всегда приветливо, набожно переглядывались, когда ставили свечку у иконы Казанской Божьей Матери, на Пасху обменивались куличами. Как-то разговорились, он сказал: «Ну что ты, Наталья, маешься? У нас вот как раз завхоз на пенсию ушла, работа не пыльная: принимать грузы, вести учёт хозяйственной части, в общем, следить за порядком. Приходи, — говорит, — работать к нам в часть, и сына на полставки охранником на склад возьмём»
Когда началась полномасштабка, Валю из части уволили. У него критически плохое зрение, травма коленного сустава, и медкомиссия не выдавала разрешения на ношение оружия. А с полномосштабкой чаще стали заезжать столичные кадры, контроль усилился, и слабого здоровьем охранника решили от греха подальше убрать.
Огород разросся. К курам и козам прибавились поросята. Это не считая собак и кошек: домашних и тех, которые как-то прибились ко двору. Пока мать работала в части, брат занимался хозяйством: полить, прополоть, посадить, выкопать картошку, накормить животных. Дни проходили быстро. Вечером был футбол. Сам он уже играть не мог, но тренировал мелких, руководил юношеской сборной.
В селе ребята один за другим уходили на службу по контракту. Те, кто возвращался домой в отпуска, приезжали с деньгами. Приосанившиеся, нахмуренные, но полные какого-то решительного азарта, им было не велено рассказывать про военные действия, но про службу говорили охотно: тренировки, окопы, прыжки с парашютом — настоящая мужская работа. Вальку подкалывали; не злобно, но все равно. Взрослый мужик, а все на шее у мамки сидишь. Запишись добровольцем, людей не хватает, сейчас уже всех берут. И брали, действительно, всех.
Первый раз Валя было решился пойти контрактником в марте 2023 года. Но тогда подвернулась работа на стройке в Ростове, стало не до того, да и деньги пришли, а вообще маму с сестрой оставлять было как-то не по себе. Но стройка закончилась. Деньги тоже. Мать заболела пневмонией, уже во второй раз, но упорно ходила на работу. Она могла бы уже несколько лет назад уйти на пенсию, но как уйдешь, если пенсия нищенская, а ее зарплата — единственный доход в семье? В мае 2024 года у соседей племянник вернулся на месяц отдохнуть. Купил новую машину. Починил забор. Оставил денег на установку кондиционера в доме. Валя набрал в Яндексе «служба по контракту». Прошел медкомиссию. Оказался годен. И в июне подписал контракт.
Я переехала в Италию десять лет тому назад. Мою гомосексуальность в семье не приняли. И, хотя мы были уже слишком далеко друг от друга, чтобы причинить друг другу какую-то реальную боль, их враждебность меня напугала, я перестала инициировать контакты, посылки с вареньем и чабрецом от матери стали приходить все реже, а потом перестали приходить. Бабушка умерла, и у меня больше не осталось поводов приезжать обратно в Россию. Из всей семьи я сохранила связь только с сестрой. Именно от нее я узнала, что мать теперь называет меня предателем родины. От нее же я узнала, что брат записался добровольцем на войну.
***
Когда я позвонила тебе по телефону, твой голос оказался мягким и хриплым, как в детстве. Может быть, чуть более хриплым, чем раньше, отшлифованным ростовским ветром, солнцем и табаком. Ты сказал: привет. Мне захотелось плакать от звука твоего голоса. Ты сказал: ну что? Перед тем, как набрать твой номер, я несколько раз себе проговаривала, что я хочу сказать. Что ты совсем охуел. Что это несправедливая война. Что ты идешь убивать живых людей. Но когда я услышала твой голос, все эти слова застряли у меня в горле, встали как кость поперек глотки. Я сказала: Валя. Мне страшно за тебя. Это война. И ты сказал: война — это война. Всё.
Ты — мой старший брат. Ты — моя семья. Мне жалко тебя, но эта жалость ничего не стоит, это страшная, непристойная жалость человека, который ухватился за спасательный круг и смотрит, как солдаты тонущего корабля кидают за борт женщин и детей с соседнего судна в надежде самим спастись. Я люблю тебя, но люблю вот этой обреченной любовью, которая сделана из смеси боли, страха и тоски. И я не желаю тебе зла. Но я жду. Жду, что однажды утром я проснусь и узнаю, что ты подорвался на бомбе. И считаю. Считаю, сколько мужчин, женщин и детей каждый день гибнет от твоей руки. Но разве война измеряется в числах? Нет, она не измеряется в числах — так же, как не отображается на снимках.
И если неизмеримо страшна каждая смерть, которую она причиняет, то их сумма делает этот ужас неисчислимым, неподдающимся воображению и как будто бы нереальным. Нереальным для тех, кто не находится под ударами бомб. Нереальным для меня. Но знай: каждая бомба, разорвавшаяся в Украине, уносит с собой сотни реальных человеческих жизней: таких же реальных, как твои загоревшие, покрытые морщинами руки. И каждая бомба, сброшенная на Украину, разрушает и тебя, и меня, и всю нашу семью изнутри. Где бы мы ни находились. Как бы далеко мы ни стояли от этих бомб. Мы все — и ты, держащий в руках автомат, и я, не удержавшая твою руку, мы все — орудия убийства людей, таких же невинных, какими мы хотели быть до начала этой войны.
Екатерина Поверка родилась в Москве. Изучала историю зарубежной литературы на филологическом факультете МГУ. Лесбиянка. Состояла в зарегистрированном браке с женщиной. В 2014 году переехала в Италию, где закончила магистратуру по устному и письменному переводу в Болонском университете. Живет в Напле. Работает по специальности. «Письмо брату» — ее дебютный рассказ.
Выпускающая редакторка: Алиса Ройдман
*Вся ответственность за данную публикацию лежит на выпускающей редакторке, которая самостоятельно принимала все решения, касающиеся редактуры данного текста, а также его появления на платформе.