Капустницы
1.
В те годы, когда я был вынужден врать окружающим, что я «женщина», а не трансгендерный парень, жила со мной в общежитии девица странного образа мышления. Как-то в душевой я на секунду задержал взгляд на её буйных кустах, и она спросила: завидуешь? У меня уже тогда развивалась каэтофобия — лёгкая, легче поросли, заменяющей прелестному телу кружева, и завидовать подобному я точно не мог. Та же девица сказала, что я завидую чужому счастью, когда я попросил соседку, явившуюся потрахаться с любовником, закрывать дверь не на предохранитель, а на верхний замок. 1) Любовник у меня тоже был, и 2) я лишь хотел переодеться перед тренировкой, но дверь оказалась заперта наглухо, и мне долго не открывали.
Я размышлял, не выбить ли дверь ногой, поскольку творилось такое не впервые и порядком меня вымотало, но моему внутреннему взору предстала Чёрная Тара и сказала: фанерную преграду ты снесёшь, но что сделаешь с кружевным бессознательным, объясняющим завистью любой поступок того, кому от рождения приписали женский «пол»? Тут я вспомнил, что якобы я «девочка», и не нашёл ответа. Если бы при рождении меня обозначили как-то иначе, я бы нашёл способ донести до прайда капустниц простые, хотя и ломкие вещи, но при виде меня их крылья складывались в усвоенный с детства иероглиф.
Словно семь тощих и семь тучных коров, прошли годы депиляционной пропаганды и годы пропаганды бодипозитива; последние, впрочем, ещё тянутся, и я предполагаю, что у бабочки появился новый повод приписывать людям зависть, и на нём, как на тучной корове, она въехала в феминизм. Капустницы, вылетающие из разросшейся ниже пояса бороды, стали моим нестрашным страшным сном, а будь я художником, нарисовал бы застрявшие в волосне гнилые капустные листья и продал. Когда стучатся в твою дверь, это не обязательно значит: завидуют. Вполне возможно, что эта дверь — не только твоя.
2.
Лохова чуть не украла у меня кольцо. Её подселили мне на голову в третьем семестре. Она была как
Три дня я
Стиснув запястья девушки, я прижал её к стене и пару минут держал. Видишь, сказал я, с тобой даже драться уметь не надо, хотя я умею. Она попросила отпустить, чтобы «поискать кольцо»; полезла за мою тумбочку, и я великодушно позволил ей стащить кольцо с пальца, положить на пол и быстро подобрать. Видишь, сказала она торжествующе, оно закатилось. А твоё такое же где, спросил я, глядя на её голые руки. Она разрыдалась. «Силищи-то дохуища», — всё, что я понял из её слов.
Много лет спустя набрав воровку в поисковике, я наткнулся на её резюме. В графе «Пожелания по зарплате» значилось 20 000 долларов. В графе «Пол» значилась цифра 20 000 — уже без долларового значка.
Ах, Шимако Иваи, это у тебя силищи дохуища, а не у меня — на что я потратил эти годы, я ведь даже не задумался, что воровка могла искать правду, вот таким извращённым способом выясняя, умею я драться или нет: ведь не пошла бы она за мной в спортзал — жестокие девчонки её обсмеяли бы, в тёмный парк, на автотрассу. Я оставлю здесь фамилию «Лохова», в её настоящесть и так никто не поверит, а тем более — в то, что напротив «Места проживания» она поставила цифру «2». Что это за город такой — 2, я понимаю, например, «почтовое отделение Саров-2», а это к чему?
Она видела два там, где подразумевается три, и была либо холодна, либо горяча, а ведь свобода человека в нарушении бинарности. Поэтому чёрно-серебряное кольцо по-прежнему лежит в тяжёлой шкатулке.
3.
Строки одной, в целом безнадёжной, графоманки: «А в воске белой луны, тая, плачут наши ключи…» — почему-то напомнили бродскую. От великой — в конце девятнадцатого века её носил миллионер, — фамилии не образовать ёмкое определение вроде «подахматовка» или «подрубцовник», и я назову эту поэтессу бродской, с маленькой буквы. Я не любил читать стихи в пьяных компаниях, понимая, как тяготится этим половина присутствующих, поэтому бродская решила, что я себя не уважаю, а если у меня вдобавок в паспорте указано странное место рождения — не настоящее, а по материнской прописке, но бродская этого не знала, — не уважаю вдвойне. Она припёрлась в общежитский магазин, где я покупал сыр, и сообщила продавщице: «Я — поэтесса, а она — графоманка», — а та не совсем поняла, зачем ей эта информация. Вероятно, бродская сознательно провоцировала её скорчить недоумевающую гримасу, ставшую очередной медалькой непонимания на плоской поэтессиной груди. Говорят, если собрать много таких медалек, они не рассыплются по полу, а образуют монолит. С него можно читать стихи: не факт, что будет слышно, зато станет видно.
У меня уже тогда развивалась фобия письма, и я слегка досадовал, что женщины, которым, казалось бы, воспитание помогает меня понять, не просекали моих настоящих «маний» (психиатры считают меня нормальным, поэтому без кавычек не обойтись). Считал ли я себя более — мастеровитым, если не более талантливым, чем бродская, я не помню: я был таковым по сути своей, и не имело значения, что я там считаю. Другого поэта она спровоцировала на вышибание дверей в час ночи. Не отказала — он не просил, — а разозлила деревенским хамством. Родилась она где-то на Сенной.
Возле рынка, да. От меня рынок был территориально далёк. Может быть, поэтому я не очень люблю читать стихи в компаниях, даже сейчас, когда графофобия проходит. Бродская, отчисленная из института за неуспеваемость, перестала рифмовать, но из её текстов я не могу вспомнить даже воска белой луны. Или что там ещё застревало, застаривало мозги — «друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат», — этакая веро4ка, но покрасивее? Насколько бродская была криклива, настолько её произведения стали тихи, малозаметны, будто стёрты, будто перед глазами твоими недопалимпсест.
2016-2017