Куда пришел психоанализ?
[Предисловие: текст не мой, авторство принадлежит психоаналитику, с позволения которого я публикую текст. Он предпочел остаться анонимным.]
Всякий, кто берется судить о будущем, изначально находится в ложной позиции. Это позиция пророка, который, как учил нас Гегель, не способен увидеть ничего, кроме проекции собственного настоящего, возведенной в абсолют. Сова Минервы вылетает в сумерки, а не на рассвете. Но что, если мы хотим говорить не о грядущем, а о тех разрывах в ткани настоящего, которые делают это самое будущее принципиально неопределенным? С психоанализом в этом смысле работает та же формула, которую когда-то подметил Славой Жижек, комментируя Фредерика Джеймисона: легче представить конец света, чем конец капитализма. Позволим себе вольную, но точную аналогию: легче представить полное исчезновение психоанализа, его археологизацию в музейных архивах, чем допустить мысль, что он может мутировать до неузнаваемости, перестать быть собой, утратить свою мнимую сущность. Исчезновение — это нарциссический сценарий, в котором мы всё еще остаемся главными героями трагедии. Трансформация — нечто более страшное: она лишает нас привилегии даже на смерть. Попробуем же занять иную позицию — позицию вовлеченного, но не ангажированного наблюдателя. Того, для кого психоанализ не является фетишем, объектом, чье существование предопределено божественным провидением именно в этой, привычной нам форме. В этом смысле наше положение сродни гегелевскому «спекулятивному» мышлению: мы не хотим ни оправдывать действительность, ни отрицать ее, мы хотим увидеть понятие, пульсирующее в ее кажущейся хаотичности. Однако не подумайте, что я пытаюсь занять позицию безразличного наблюдателя над схваткой. Напротив, автор дальнейших строк любит психоанализ, так же, как Иван Франко любит Русь: «Я ж не люблю її з надмірної любови». И если наш текст покажется кому-то излишне критическим, пусть он спросит себя: не есть ли эта критика — знак подлинной любви к предмету? Ибо, как учил нас Лакан, единственная любовь, которая чего-то стоит, — это любовь, которая дарит то, чего у нее нет. Мы дарим психоанализу его собственное отсутствие, его внутренний разрыв, его несовпадение с самим собой. Ибо только в этом зазоре и возможно будущее — если оно вообще возможно. Первый узел, который бросается в глаза — это драма поколений. В Европе с каждым годом физически уходят те, кто был не просто свидетелями, а участниками сингулярного события мысли. Лакан, Дольто, Фуко, Деррида — их имена сегодня звучат как названия геологических эпох. Среди их учеников, разумеется, возникали яркие фигуры, но никто из них не смог занять структурное место «Отца теории». И здесь нужно быть внимательными к гегелевской диалектике господина и раба. После смерти Лакана мы ожидали появления новых фигур, которые, подобно рабам, обрабатывающим наследие господина, обрели бы через работу собственное самосознание. Но вместо этого мы получили бесконечное тиражирование комментария. Раб не смог стать новым господином, потому что сама фигура Господина утратила свою онтологическую убедительность. Все психоаналитики знают о тупиковости места Господина, поэтому его демонстративно избегают. Поэтому даже если уличить кого-то в занятии этого места, то такому Господину не хватит смелости признаться в своём наслаждении и нести ответственность. Отсюда выходит парадокс: все знают, что Господин больше структурно невозможен, а в то же время среди молодых психоаналитиков должна сохраняться наполеоновская формула: «Каждый солдат носит в своем ранце маршальский жезл». Если после смерти Фрейда психоанализ раскололся на множество школ, на психоанализы, сохранявших, однако, живую связь с истоками (споря о том, чей Фрейд истинный), то сегодня мы имеем дело с принципиально иной констелляцией. Это не раскол, это фрактальное дробление. Даже в границах одного, декларируемого подхода (например, лакановского) царит такая вавилонская неразбериха, что любой разговор о «школе» теряет смысл. Гегель в «Феноменологии духа» описал бы это как стадию «разорванного сознания», которое знает о своей разорванности, но не способно к синтезу, культивируя ее как единственно возможную форму существования. Теперь — о теории. Психоаналитический дискурс всегда был сложен для вхождения. Это не просто знание, это культура, дисциплина ума и особая чувствительность. Но за более чем столетнюю историю корпус текстов разросся до чудовищных, поистине апокалиптических размеров. Издательское дело, этот безжалостный механизм, требует новизны. Каждый год плодятся новые книги, журналы, антологии, переводы. И здесь мы сталкиваемся с парадоксом, который Фрейд вряд ли мог предвидеть: психоанализ стал жертвой собственной архивной мощи. Это ситуация, которую Жижек мог бы описать через категорию «субстанции», потерявшей своего субъекта. Субстанция (вся история психоаналитической мысли) налицо, она колоссальна, но нет субъекта, способного «снять» (aufheben) ее в акте мышления. Представим себе неофита. Годы уходят на Фрейда. Затем годы на Лакана. Затем на предшественников Лакана, его современников, учеников и критиков. Но парадокс в том, что психоаналитические сообщества подобны антикварам-патологоанатомам, которые не выбрасывают ничего. Ранний Фрейд противоречит позднему? Прекрасно, сохраним оба. Лакан 50-х не стыкуется с Лаканом 70-х? Тем богаче картина. Адепт свято верит: всё важно. Это архивистская страсть к полноте, желание удержать всё любой ценой. В последствии мы можем иметь дело с людьми, которые блестяще владеют текстами классиков, безошибочно цитируют наизусть и любое рассуждение основывают ссылкой на авторитеты. Но в этом и ловушка: интерпретация Фрейда превращается в эзотерическую практику нахождения в его текстах того, о чём потом будет писать Лакан, Кляйн, Дольто, кто угодно иной. Иначе говоря, тотальный корпус текстов Фрейда сегодня доступен к прочтению только как интерпретация интерпретации, в которой совершается один и тот же фокус доставания кролика из шляпы. Отсюда и параноидальная тотальность абсолютной важности любого знания. Однако эта тотальность вдруг сменяется пустотой, когда речь заходит о современниках. Здесь магическая формула «всё важно» уступает место вежливому и бессильному «всё интересно». «Всё интересно» — это симптом отсутствия критериев. Это способ не совершать насилия отбора, не брать на себя ответственность за суждение. В результате новые идеи, даже гениальные, не оседают в дискурсе, не становятся общим достоянием. Они остаются локальными событиями для узкого круга «посвященных», окруженных ореолом гуру. Неофит, попадая в это поле, сначала испытывает катарсис, переживает чувство возвышенного, которое открывает ему библиотека психоаналитического и философского знания, которое сменяется когнитивным ступором. Он оказывается не в пространстве знания, а в пространстве бесконечного накопления: книги, статьи, сборники, блоги, семинары, авторы, имена, фамилии, бесконечные вопросы «а Вы читали», «а Вы знаете». Мы учимся, чтобы забывать и учиться заново, не имея права ничего отбросить. Это напоминает нейросеть, которую кормят всеми данными без разбора, в надежде, что истина проявится сама собой. Но истина не проявляется, проявляется только шум. А от постоянного шума, как известно, болит голова и появляются иные неприятные симптомы. Институционально это топтание на месте оформляется в перманентный кризис. Вся история психоанализа второй половины ХХ века — это история закрепления «ортодоксии» IPA и борьба с нею со стороны многих независимых и самобытных мыслителей. Но XXI век явил нам горькую диалектическую иронию: любая попытка создать радикальную альтернативу, освободиться от оков, неизбежно приводит к воспроизводству тех же самых оков, но в более жесткой форме. Создаются новые IPA, которые на заре своего существования кажутся оазисами свободы, но неизбежно бюрократизируются. Здесь назревает фундаментальное противоречие, достойное пера молодого Маркса. Это конфликт между гильдейским, докапиталистическим способом регуляции профессии (с его ритуалами инициации, тайным знанием, личной преданностью Учителю) и чистой, безжалостной логикой позднего капитализма, для которой всё — включая бессознательное — является товаром. Гильдия защищает качество и традицию, но она же душит развитие. Капитал требует эффективности и масштабирования, но он уничтожает уникальность. Можно предположить диалектический исход этого противоречия: капиталистическая логика поглотит гильдейскую, но не напрямую, а через иронию. Психоаналитические ассоциации превратятся в чистые коммерческие предприятия, франшизы. Аналитик станет просто поставщиком услуг, а «гильдейские» ритуалы (супервизия, прохождение личного анализа) превратятся в маркетинговые требования к качеству, вроде сертификата ISO. И в этом будет своя жестокая правда: капитализм снимает проблему «подлинности», превращая её в вопрос цены и бренда. Социальная демография сообществ лишь подтверждает эту фрагментацию, выводя её на уровень индивидуальных типажей. Возьмем молодых философов, чаще левого толка. Для них психоанализ — не столько клиническая практика, сколько необходимый язык для понимания французской теории, часть интеллектуального активизма. Здесь интересна разница оптик, которую я попробую абстрактно сформулировать. На постсоветском пространстве, где политическая жизнь сжата до минимума, теория становится местом ожесточенной идентификации, взаимных обвинений в ревизионизме и догматизме. Чем меньше реальной политики, тем ожесточеннее споры о букве. Отсюда ожесточенность споров о ревизионизме и догматизме, не имеющая аналогов на Западе. Чем меньше реальной политики, тем больше политики в теории. В Европе же, напротив, прагматизм порождает эклектику, которая тоже не добавляет стройности. В этой среде расцветают фигуры «теоретических гуру», вокруг которых собираются последователи, перенимающие не столько метод, сколько особый жаргон и манеру мыслить. Эти микросообщества, часто существующие в формате телеграм-каналов, создают свои экосистемы с драмами и расколами. Но их влияние на теорию ничтожно, потому что они лишены главного — институционального веса и систематической работы. Это симулякры дискуссий, где способность к суждению подменяется способностью виртуозно использовать язык. Рядом с ними — философские снобы, для которых психоанализ — это чистый дискурс, говорящий ими самими. Здесь работает лакановская максима: неважно, что ты говоришь, важно, чтобы говорило оно. Но в случае сноба «оно» говорит так замысловато, что окончательно теряет связь с реальностью. Другой, не менее яркий типаж — обеспеченная женщина, для которой психоанализ становится пространством субъективации. Ее истерическая структура превращает знание в фаллос — драгоценный объект, который нужно иметь и демонстрировать. Она осваивает профессию, которая, как ей кажется, и так у нее «в крови», ведь она всю жизнь интуитивно разбиралась в людях, а психоанализ оказывается случайной точкой сборки идентичности. Социальные сети здесь играют роль идеальной сцены. Ее лента — это перформанс: личные фотографии с курортов или в интерьерах дорогих квартир перемежаются с пережевыванием базовых понятий психоанализа «на доступном языке». Поток однотипных рилсов, которые она генерирует, выполняет парадоксальную функцию: он должен заслонить пустоту, тот факт, что за внешней публичностью не стоит никакого теоретического единства. Это производство видимости как защита от реального разрыва в знании. Для кого-то же психоанализ так и остается одной из полок в супермаркете психотерапий, где проблема истины подменяется вопросом эффективности, а этика — протоколами доказательной медицины. У этого есть и обратная сторона, когда публичный психоаналитик рьяно отстаивает, даже кичится бездоказательностью своего метода и отсутствием каких-то гарантий на результаты. Успешность психоаналитического лечения здесь объясняется не иначе как магией слова и наукообразными интерпретациями прошлого анализантов без тени самоиронии. И лишь где-то на периферии существуют замкнутые сообщества энтузиастов, серьезно изучающих тексты и практику, но их влияние маргинально, и они даже не претендуют на признание. Есть еще одна фигура, о которой стоит сказать, — фигура учащегося. Именно здесь, в точке передачи знания, кризис психоанализа проявляется с особой, почти клинической остротой. Ситуация усугубляется фактором, который еще недавно казался научной фантастикой: появление генеративных нейросетей и искусственного интеллекта радикально подрывает доверие к написанному слову как таковому. Ни студент, ни преподаватель более не могут быть уверенными, что стоящий перед ним текст — продукт человеческого мышления, а не ловкая компиляция, выданная алгоритмом. Во всяком случае за компиляцией прочитанных текстов и прослушанных курсов раньше стояла харизматичная фигура преподавателя, с которым можно было идентифицироваться. Сегодня же есть онтологическая неуверенность в самом фундаменте обучения: если любое высказывание может быть симулировано, то где гарантия истинности и уникальности того, что мы изучаем? И напротив, как реально проверить глубину понимания материала, если его можно бесплатно сгенерировать? Старшее поколение преподавателей-психоаналитиков, чье мышление сформировалось в эпоху Гутенберга, пребывает в состоянии, которое Гегель назвал бы «несчастным сознанием», разорванным между двумя крайностями. Одни, не понимая внутренней механики нейросетей, демонстрируют трогательную и совершенно наивную доверчивость к любым текстам, включая сгенерированные машиной, принимая форму за содержание. Другие впадают в столь же наивный тотальный скепсис, отрицая саму возможность продуктивного использования технологий и видя в них лишь угрозу апокалиптических масштабов. Ни та, ни другая позиция не является критической; обе они — симптом неспособности совладать с новой технологией, ворвавшейся в святая святых кабинетной учености. На этом фоне программы обучения раздуваются до чудовищных пропорций. Курсы, специализации, модули, семинары, вебинары наслаиваются друг на друга, создавая иллюзию глубины и полноты. Но за этим изобилием форм часто скрывается пустота содержания. Преподаватели, как мы уже отмечали, не имеют единого понимания психоанализа; каждый транслирует свою версию, свой идиолект, свое прочтение, часто противоречащее коллеге по кафедре. Студент же оказывается в положении ребенка из анекдота про сороконожку, которую спросили, с какой ноги она начинает ходить: паралич анализа неизбежен. Быстро наступает перегрузка, когнитивный диссонанс и, как следствие, либо циничный отказ от всякого систематического знания в пользу эклектики, либо фанатичная приверженность одному из преподавателей как единственному носителю истины — то есть повторение все той же драмы раскола, но уже в миниатюре. В этой ситуации неизбежно возникает тезис, звучащий почти как издевка: обучение психоанализу возможно только как самообучение. Действительно, если нет авторитетной инстанции, способной верифицировать знание, если институции воспроизводят лишь бюрократию и догмы, а учителя говорят на разных языках, то единственным ресурсом оказывается сам студент с его способностью читать, думать и — что принципиально для психоанализа — проходить собственный анализ. Однако здесь нас поджидает новая ловушка. Самообучение, при всех его возможностях (которые, безусловно, шире, чем у пресловутого самоанализа), имеет свой потолок. Этот потолок определяется тем, что субъект не может полностью выйти за пределы собственной субъективности, не может увидеть те слепые пятна, которые структурируют его мышление. Без Другого, без живой, сопротивляющейся, оспаривающей инстанции, обучение рискует превратиться в бесконечное повторение одного и того же жеста, в нарциссическое плавание по кругу собственных фантазий о знании. Наконец, политическое измерение. Здесь, пожалуй, самый интересный сюжет. Совершив путь от консервативного венского буржуа Фрейда через левых радикалов 68-го, психоанализ сегодня вновь сталкивается с восстанием реакционных масс. Вопрос: нужен ли такому субъекту психоанализ с его сложной этикой Другого? Ответ, скорее всего, отрицательный. Повседневный шовинизм, одобряемый на государственном уровне, не оставляет места для рефлексии. Но не будем обелять и левых аналитиков, которые в 2010-х безоглядно проглотили весь мультикультуралистский дискурс, смешав его с теорией перформативности. В итоге психоанализ, столько рассуждавший о половой дифференциации, оказался в патовой ситуации: его понятия либо слишком архаичны и патриархальны для прогрессистов, либо слишком размыты и релятивны для консерваторов. Забавно и горько наблюдать, как аналитики, декларирующие культурную относительность нормы, впадают в ярость от столкновения с Другим, чья культура действительно чужда. Культурное здесь немедленно психологизируется в самом вульгарном смысле: «это не культурная традиция и историческая закономерность, а травма». Думаю, не стоит указывать на факт, заметный Делёзу и Гваттари в 1968 году, что идеология умеет спокойно говорить языком психоанализа. Психоаналитики часто оказываются в хвосте социальных процессов и задним числом их интерпретируют своим наукообразным языком, вскрывая по большей части свои убеждения, а не сущность описываемых явлений. Но раз это прошло у Фрейда с Лебоном, то почему бы не выходило и у рядового аналитика, который безошибочно «ставит структуру» психоза или перверсии всему, что ему не нравится. Усилим это размышлениями о естественном отборе в психоаналитических сообществах. Психоанализ всегда был профессией для богатых, работающих с богатыми. Закрытые клубы обеспеченных людей, оторванные от культурного мейнстрима, перестают понимать реальность, замечая её лишь в обрывках фраз анализантов, «прилетевших» из другого мира. Групповая супервизия в таких условиях рискует превратиться в коллективный ритуал глумления, сводящий все многообразие жизни к плоской эдипальной схеме. Сворачивание либерального проекта и усиление государственного регулирования «свободных профессий» лишь закрепляет эту стратификацию. Возникает два полюса: закрытые элитарные клубы и «теневой» рынок кустарных аналитиков, работающих в диаспорах или по знакомству, возвращая профессию к ее донаучному, ремесленному состоянию. Так автору приходилось слышать, что в диаспорах разных национальностей возникают свои врачи, стоматологи, автомеханики. Вполне может быть, что так же будут существовать и психоаналитики, даже вне диаспор. Так куда же ты идешь, психоанализ? Да никуда. Вопрос, заданный в единственном числе, уже не имеет смысла. Единого психоанализа нет. Его фрагментация будет продолжаться, и появление фигур, подобных Лакану, структурно невозможно — современность не производит Отцов, только Старших Братьев, Вечных Учеников, Благословленных Комментаторов и просто инфлюенсеров. Социальные изменения ведут к тому, что запрос на особую этику аналитика становится случайностью. Ускорение ритма жизни, высокая мобильность людей и непредсказуемость жизни приводят к тому, что психоанализ (именно в его классическом виде на кушетке и большим количеством сессий в неделю) стал роскошью для немногих. Как отмечал Сержио Бенвенуто, психоанализ — это удел богатых и либеральных городов. Добавим, что за городской чертой (а, вернее, джентрифицированных районов и старого города) всё так же лежит пустыня Реального, в которой, оказывается, живут столетиями субъекты бессознательного, до сих пор не исследованные аналитиками.
Тем не менее, пандемия изменила облик психоанализа и перевела его в онлайн. В случае же украинских психоаналитиков мы вообще имеем уникальную ситуацию появления поколения специалистов, которые никогда не лежали на кушетке, а проходили свой тренинговый анализ исключительно онлайн. Разумеется, и тут будет конфликт старых и молодых аналитиков: ни презрение к практике онлайн, ни абсолютное одобрение всё ещё не имеют внятного выражения в теории, а есть лишь догадки и наблюдения отдельных специалистов. А ведь именно психоаналитики первыми задаются вопросами о том, как некоторая условность вдруг принимается или отклоняется по умолчанию. Возможно, сам формат работы онлайн демистифицирует пространство анализа и возвращает его в пространство чистой речи. Возможно, массовый переход в онлайн говорит о свершившемся факте трансформации психоанализа, который теоретически так и не был осмыслен. А, возможно, многие психоаналитики просто не научились эффективно пользоваться средствами связи и решать этические вопросы включения-выключения камеры и демонстрации домашних животных.
Приближаясь к выводам, хочется обозначить такие тезисы. Во-первых, психоанализ принципиально не поддается кумулятивному накоплению знания. В физике мы можем опираться на достижения предшественников, не перечитывая Ньютона каждый раз, когда решаем задачу по механике. В психоанализе возвращение к Фрейду или Лакану — не историческая справка, а живая необходимость. Каждое поколение вынуждено заново совершать акт прочтения, заново присваивать себе текст, сталкиваясь с его сопротивлением. Но это присвоение всегда частично. Отсюда — неизбежность расколов: каждый читает своего Фрейда. То, что мы называем «развитием теории», на деле часто оказывается лишь артикуляцией того слепого пятна, которое было заложено в исходном тексте, но не было замечено учителем. Психоанализ развивается не путем приращения знания, а путем вытеснения и возвращения вытесненного. Каждый новый «изм» — это возвращение того, что было исключено предыдущим.
Второе фундаментальное обстоятельство коренится в природе психоаналитического акта. Анализ — это не передача информации и не обучение навыку. Это опыт, который по определению не может быть полностью вербализован и обобщен. То, что происходит между анализантом и аналитиком, уникально и неповторимо. Всякая попытка схватить этот опыт в теории, превратить его в знание, неизбежно его омертвляет, упуская самое существенное. Отсюда — вечное напряжение между теорией и практикой, между знанием и опытом. Практик, погруженный в уникальность каждой встречи, склонен с подозрением относиться к любым теоретическим обобщениям, видя в них насилие над живой тканью анализа, и в конечном итоге превращается в эклектика. Теоретик, напротив, рискует создать стройную конструкцию, которая не имеет никакого отношения к тому, что действительно происходит в кабинете, делая из своей теории “прокрустову кушетку” для каждого анализанта.
Третья причина лежит в области, которую Фрейд назвал «невозможными профессиями» — наряду с управлением государством и воспитанием. Психоанализ невозможен в том смысле, что его гарантированный успех не гарантирован ничем. Это практика, которая постоянно сталкивается с границами собственной эффективности, с сопротивлением, с повторением. Это создает специфическую тревогу в сообществе. Желание аналитика — а это ключевое лакановское понятие — должно быть желанием, которое выдерживает эту невозможность, не соскальзывая в поиск гарантий: в догму, в ритуал, в бюрократию. Но история показывает, что выдержать это напряжение способны немногие. Большинство ищет опоры — в институции, в ритуализированной технике, в харизматическом лидере. Так рождается то, что мы видим: бегство от невозможности анализа в иллюзию «школы», «метода», «правильной интерпретации».
Наконец, нельзя обойти стороной и то, что можно назвать «эпистемологическим одиночеством» психоанализа. Он всегда находился в подвешенном состоянии между наукой и герменевтикой, между медициной и философией. Он не имеет внешнего валидатора. Медицина требует доказательной базы — психоанализ предлагает кейс-стади. Философия требует логической строгости — психоанализ оперирует метафорами и парадоксами. Отсутствие жестких критериев истинности делает психоанализ крайне уязвимым для профанации и симуляции. В отсутствие внешнего Другого, который мог бы сказать: «это правильно, а это нет», сообщество вынуждено полагаться на внутренние механизмы верификации. Но эти механизмы, как мы видели, легко превращаются в механизмы власти и исключения, либо вовсе атрофируются, уступая место принципу «всё интересно». Кризис, который мы описываем, — не случайное стечение обстоятельств и не результат злой воли отдельных персонажей. Это кризис, с необходимостью вытекающий из самой структуры психоаналитического поля. Поле, которое производит знание, принципиально не поддающееся накоплению, практику, не поддающуюся обобщению, и истину, не имеющую внешних критериев, обречено на перманентную нестабильность. Иначе говоря, кризис психоанализа это и есть его условие существование. Вопрос лишь в том, способен ли он, осознав эту свою фундаментальную «невозможность», уйти с позиции дискурса, вечно защищающегося от собственной истины, который, по иронии судьбы, сам же эту истину и открыл. Напоследок позволю себе финальный гегельянский поворот. Возможно, именно в этой фрагментации, в утрате иллюзий о собственном величии, и заключается шанс. Как ремесленник, современный клиницист может быть даже искуснее своих мэтров. Но структурное место аналитика в дискурсе утрачено. И вопрос, который Лакан оставил нам в наследство — «желание аналитика» — сегодня звучит иначе. Что это за желание, если нет больше большого Другого, гарантирующего истинность твоей позиции? Возможно, это желание не доказывать миру свою актуальность, не бороться за выживание в супермаркете терапий, а просто делать свою работу, отказавшись от претензии на всеобщность. Речь аналитика о самом себе неизбежно апологетична, и в этом ее слабость. Слабость того, кто вечно вынужден оправдываться. Но в этой слабости, если вдуматься, есть и потенциал силы — силы, которая больше не нуждается в признании. Вопрос только в том, способен ли психоанализ выдержать эту пустоту собственного бытия, не заполняя её бесконечными доказательствами своей значимости. Или скука, которую он вызывает у внешнего мира, — это лишь отражение скуки, которую он испытывает к самому себе. А скука, как известно, — самый верный симптом смерти дискурса.