Donate
Philosophy and Humanities

Кратология Кафки: между властью, телом и AI

Редакция AKRATEIA10/09/24 12:44557

Нынешний год ознаменован столетием со дня смерти Франца Кафки — одного из самых ярких и самобытных авторов европейской литературы XX в. Ф. Кафка никогда не состоял в политических партиях и не писал трактатов по политической философии. Однако благодаря трём документальным свидетельствам — Михала (Йозефа) Кахи, Михала Мареса и Густава Януха[1] — известно, что он питал симпатии к анархистам, читал М. А. Бакунина, П. А. Кропоткина, Э. Реклю, П.-Ж. Прудона, М. Штирнера, Ж. Грава и Э. Гольдман (которую находил особенно близкой)[2], а также был знаком с либертарной педагогикой Ф. Феррера и регулярно посещал анархистские собрания и лекции[3]. Тем не менее на демонстрациях Ф. Кафка бывал редко и всегда находился на некоторой дистанции от собственно политической жизни Праги, наблюдая её каким-то своим, особым зрением. Именно оно позволило ему привнести в осмысление феномена власти по-настоящему ценные и выразительные контуры. Их картография — главная задача настоящей статьи.

Автор: 

Лабиринтами чёрного зеркала

Проблема бюрократического измерения власти впервые была поставлена задолго до Ф. Кафки. С тех пор к ней обращались многие авторы самых разных традиций политического спектра. Однако принцип их работы с этой темой неизменно носил технический, методологический или узко-политический характер (такова, например, критика бюрократии Л. Троцким). Предварительный фрейминг бюрократической власти как философски значимого феномена впервые предпринимает именно Ф. Кафка: он фактически разрабатывает её экзистенциальный регистр — в том числе из перспективы политической философии[4] (впоследствии именно с этой перспективой будут работать многие авторы анархистской традиции — например, Д. Грэбер[5]).

Контекст его эпохи, действительно, располагает именно к такому маршруту: зрелое индустриальное общество лихорадочно переживает конец модерна — с его смертью Бога, инерцией архаичных бытовых ритуалов и жестов, с его грузом ценностей, смысла которых уже никто не помнит. Пыльные чердаки, захламлённые чуланы, безликие конторы, душные и тёмные помещения, грязные лестницы и прочие пространства, характерные для кафкианской прозы, — образы умирающего мира, каким его увидел и осмыслил ещё Ф. Ницше (чем и обрёк себя на одиночество: проклятье всякого прозрения — его несвоевременность). Ф. Кафка пронзительно ощущает кризис модерна, уже грозящий обернуться катастрофой Холокоста, и запечатлевает его художественными средствами прозы и странных философско-политических миниатюр. При этом редкий литературный поток столь же глубоко философичен и политичен: в диапазоне от организации наёмного труда до механизмов государственной власти — Ф. Кафка схватывает все современные ему формы власти (зачастую ещё не описанные ни одним политическим учением) и впервые выходит на тему экзистенциального противостояния власти и тела. Фактически он намечает область, в которой впоследствии — уже в академическом поле — будет работать сначала М. Фуко, а затем все те, кто унаследует его исследовательскую перспективу. Так, анонимную дисциплинарную власть впервые вводит в фокус внимания именно Ф. Кафка — задолго до цикла лекций М. Фуко «Психиатрическая власть».

Пространство власти в кафкианском мире, с одной стороны, выражено классическим образом Замка. С другой стороны, на практике трон Замка пуст[6], а сам он оказывается безликой системой бюрократических инстанций. Именно таков политический ландшафт, открываемый Ф. Кафкой: всё в нём определяется гравитацией Закона, герметичного для понимания и образующего нечто среднее между суровым ветхозаветным Богом, архаичной системой табу эпохи мифологического мышления и динамикой вышедшей из-под контроля машины. В XXI в. это синтетическое полотно составит один из главных предметов рефлексии философии, осмысливающий роботическое — прежде всего, искусственный интеллект и перспективы работы с его мощностями. Как и раньше, пустота сегодняшнего Замка наэлектризована, но имперсональна; её усовершенствованный камерами скрытого видеонаблюдения анонимный глаз соотнесён не с конкретным органом, но со всей динамичной инфраструктурой власти в целом. «Чёрное зеркало» этого глаза — сюжет не только одноимённого научно-фантастического (и политически проницательного) сериала, но и множества других параллельных рефлексий: от самых разных жанров литературы и искусства — до индивидуальных страхов и ночных кошмаров.

Лабиринт традиции обречённого противостояния этой непроницаемо-трансцендентной власти фактически открывает главный герой «Процесса», Йозеф К. (не совершив никакого преступления, однажды он становится участником загадочного судебного процесса, который заканчивается его гибелью). Однако совсем скоро по его стопам пройдёт огромное множество других несчастных — как литературных и кинематографических персонажей, так и живых обитателей самых разных миров и эпох. Особенно репрезентативным в их ряду выглядит громкий случай Р. Уильмса[7], произошедший в 2020-м г.: в результате ошибки алгоритма, неверно распознавшего его лицо на камере видеонаблюдения, ему было предъявлено обвинение в краже, которой он не совершал; на фоне унизительных процедур, через которые ему пришлось пройти, стресса и репутационных потерь самого Р. Уильямса и его семьи — этот случай вызывал в обществе широкий резонанс и придал новый импульс рефлексии о взаимодействии с анонимной инфраструктурой власти и её техниках «видения». Последние составляют один из главных нервов кратологии Ф. Кафки, просматривающийся в большинстве его текстов. В той или иной степени, это чувствовали все авторы, когда-либо обращавшиеся к Ф. Кафке. Например, за 20 лет до случая Р. Уильямса с этим мотивом проницательно работает С. Содерберг в своём фильме «Кафка», помещая в его сюжетную ткань то мрачные сцены в инженерно-антропологических лабораториях Замка, то непосредственно образ вращающегося глазного яблока величиной во весь огромный экран (красноречиво напоминающий купол храма и око Б-га). Действительно, непредсказуемо хищная транспарентность — пожалуй, главное свойство пространства, определяющее как мироощущение самого Кафки, так и проницательно предвосхищаемый им образ мира будущего.

Трикстер-камикадзе против некроинженерии: дискурсивные диверсии

Герой, захваченный этим пространством, — центральный персонаж Ф. Кафки. В его распоряжении — лишь два пути: страх и бунт (и в этом Ф. Кафка, пожалуй, предвосхищает А. Камю). Совершенно по-штирнеровски бросая вызов власти Закона — явлен ли он в образе Отца, государственной машины, системы организации труда, пенитенциарной системы или инфраструктуры патриархальной повседневности, — Ф. Кафка восстаёт против страха власти: проходя его насквозь, он выходит с другой стороны.

К проблеме выбора этого пути обращается Дж. Агамбен в своём эссе «K.». Он обнаруживает связь между концептуальной организацией сюжета кафкианского произведения и категориями римского права. Одна из них, попадающая в центр внимания Дж. Агамбена, — kaluminator (лжесвидетель, клеветник). По его мысли, именно к этой категории отсылает читателя Ф. Кафка (в силу профессии хорошо знакомый с римским правом) в именах своих героев (K.). «Самооговор является частью стратегии Кафки в его непрерывной борьбе с законом»[8], — пишет Дж. Агамбен, подразумевая, что единственный возможный способ обмануть машину власти — оклеветать самого себя, оказавшись одновременно и обвинителем, и обвиняемым, и клеветником, и тем самым не оставив анонимной власти шанса узурпировать роль палача. В этом случае за парадоксальностью диалектики вины оказывается скрыта безупречная логика: если оклеветавший себя невиновен, значит, он виновен — тем, что он оклеветал себя; то, что его самооговор оказывается клеветой, лишь указывает на то, что в действительности он невиновен — иначе о какой клевете могла бы идти речь? Достижение и обнажение этого парадокса, по Агамбену, и есть цель Ф. Кафки, восстающего против Закона и права как репрессивного механизма, которое противопоставляет всему живому свою сокрушительную промышленную мощь. В этом смысле Ф. Кафка как бы осуществляет подрыв того престижа рациональности, от которого — как от электрического тока — работает машинерия кратоса.

Кроме того, только так становится возможным подорвать один из главных фасадов любой власти, призванный служить обоснованием её рациональности — принцип ненаказания невиновного (на самом же деле — магистральную для любой власти идею об онтологической невозможности наказания без вины). Так, подозреваемый запускает против себя одновременно и содержащийся в римском праве закон о наказании за клевету, и закон о недоверии к преступнику, утверждающему свою невиновность, и закон о тайном сговоре между обвинителем и обвиняемым (в римском праве обозначается словом praevaricatio), и закон об отрицании своей виновности. Этот одновременный запуск всех систем машины по сути оказывается самой настоящей диверсией: ценой собственной гибели подозреваемый заставляет их прийти в фатальное противоречие друг с другом. С одной стороны, это — путь трикстера, с другой — путь камикадзе. Но этот путь оказывается единственным способом, с одной стороны, остаться по-настоящему невиновным, с другой — вынудить смертоносную машинерию, скрытую за привлекательной риторикой о праве и справедливости, наконец разоблачить саму себя, обнажив неспособность удерживаться даже в пределах собственных логик и нарративов. Так выходка трикстера-камикадзе оказывается последним возможным прорывом к свободе, единственным возможным бунтом: попасть в жернова анонимной машины Замка и высвободиться из них — к гибели или нет, но в обоих случаях — к свободе. Такое трагичное понимание свободы пронизывает все тексты Ф. Кафки, и постепенно образует особый тип мироощущения (который спустя сто лет после его смерти внезапно станет особенно близок одиноким обитателям атомизированных обществ эпохи AI[9]).

Мотиву бунта в кафкианской кратологии противопоставлен мотив страха. Здесь мы подходим к теме интериоризированной власти (которая позже будет исследована Л. Альтюссером и авторами, наследующими методологии структурализма). Параноидальная атмосфера, характерная для прозы Ф. Кафки, в существенной степени строится на невротической адаптации индивида к агрессии той системы институтов власти, в которую он помещён с момента своего рождения. Так, анализируя роман Ф. Кафки «Процесс», Дж. Агамбен пишет: К. «не раздумывая отправляется в суд, даже несмотря на то, что его туда не вызывали, и там без какой-либо необходимости сообщает, что его обвинили. Точно так же, разговаривая с госпожой Бюрстнер, он без колебаний предлагает ей выдвинуть против него ложное обвинение в домогательстве»[10]. Схожим образом действует и персонаж другого рассказа[11] Ф. Кафки: находясь в заключении, однажды он видит, как во дворе тюрьмы устанавливают виселицу; ошибочно предположив, что она предназначена для него, однажды ночью он сбегает из своей камеры и вешается.

В обоих случаях перед нами — не только муки вины, которую вменяет заключённому весь психический порядок судебной власти под видом его собственного переживания, но и его отчётливая готовность признать любую, в том числе самую абсурдную вину — лишь бы уклониться от бюрократической процедуры — главного орудия разрушения автономии (как позволяет судить перспектива, заданная Дж. Скоттом в исследовании стратегий ускользания вольнолюбивых обществ Юго-Восточной Азии от администрирования[12]). Столь парадоксальное поведение встречается у персонажей Ф. Кафки повсеместно. Что стоит за этим парадоксом — кроме уже рассмотренной тактики самооговора-диверсии?

Сюжетные линии Ф. Кафки в ряде случаев подводят нас к образу своеобразного «условного рефлекса», при котором готовность к новым эпизодам этатистской аннигиляции способна достигать такого уровня напряжения, из которого рождается побуждение самостоятельно осуществить над собой любое предполагаемое наказание. Действительно, в кафкианском мире власть страшна не самим наказанием или вызванным им страданием — но разрушением бытийной автономии, деонтологизацией[13], которую производит система через безоговорочный нарратив о собственной тотальности. Спустя каких-то 15 лет после Кафки этот феномен в полной мере найдёт выражение в массовых самооговорах периода сталинских чисток.

Изнутри какой надежды подобный жест вообще становится возможным? По всей видимости, из горячечного желания вместе с неуклонно утрачиваемым собой освободиться также и от места вины — и, приняв в себя голос обвинителя до полного растворения собственной самости, — заслужить-таки его прощение (пусть и ценой утраты не только собственной автономии, но и всей материальности собственного бытия). В этом случае прощение фактически предстаёт достаточной заменой разрушенного себя — тем, что способно заполнить возникшую пустоту фигурой трансцендентного смысла и метафизического превосходства.

Пристальный взгляд на полифоничное становление диктатур XX–XXI вв. не оставляет сомнений: этот некрополитический инженерный алгоритм давно стал неотъемлемой частью их антропологических проектов. Поздний XX век ещё не раз введёт эту проблему в фокус своего внимания, осмысливая её и в ряду других форм власти, и как итог её манипуляций. В рамках собственных эпистемологических диверсий Ф. Кафка составляет её первое техническое описание — и приступает к исследованию её экзистенциального регистра.

Между res и resistentia: регистры речи

Не в меньшей степени, чем темой власти — и в неизменной связке с ней — Ф. Кафка захвачен темой тела. Наиболее ярко она разрабатывается в рассказе «В исправительной колонии», написанном во время работы над романом «Процесс». В центре сюжета —фантастический пыточный аппарат, наносящий нарратив о виновности осуждённого на его спину при помощи ударов специальной иглы: несчастный знакомится и с обвинением, и с приговором лишь по мере появления «текста». Таким образом, оглашение обвинения совпадает с приведением в исполнение приговора о наказании. В самом деле, согласно римскому праву, всякий подсудимый уже становится res, вещью, подлежащей аннигиляции посредством бюрократической процедуры. Задача, которую в свете этого ставит перед собой Ф. Кафка, — разоблачить попытки утаить то, что сам процесс — уже один из этапов исполнения приговора.

Характерно, что тема пытки вновь с очевидностью отсылает нас к М. Фуко, исследовавшему генезис пыточных наказаний[14] и их связь со способами манифестации государственной власти, а также с пониманием истины и методов её достижения. Задача пытки — не уничтожить, а поразить тело, заставить его врастить в себя трансцендентный Закон. В этом смысле тело становится основным пространством, в котором государственное право и пенитенциарная система производят своё окончательное высказывание об истине. Характерно, что, согласно Фуко, начиная с XVIII века, пытка в качестве зрелищной кары начинает постепенно уходить с исторической сцены. Это, по его мысли, свидетельствует о принципиальной смене адресата власти: вместо тела им отныне становится душа. Однако у Ф. Кафки пытка — в метафорическом (или не вполне?) смысле — снова фигурирует именно в качестве зрелища. По всей видимости, это свидетельствует о его напряжённом размышлении о синтетической перезагрузке задач старых и новых форм власти: с одной стороны, продемонстрировать расстановку сил и подавить узника физически (как при прежней пыточной системе), с другой — научить его мыслить и чувствовать «правильно» (как в новой системе наказаний). Прикованное тело — это очевидность, последняя данность живого существа, не имеющего больше возможности уклониться от «истины» власти. Цитируя Г. Мабли, Фуко пишет: «Наказание должно поражать скорее душу, чем тело»[15]. Этот парадокс с очевидностью выражен в феномене кафкианской пытки: тело становится своего рода «каналом», последним возможным мостом к «душе» (подлинному адресату власти). «Истинное предназначение машины — пытка в формате quaestio veritatis; смерть же, как это часто случается во время пытки, — всего лишь побочный эффект, возникающий при поиске истины. Когда машина больше не в состоянии заставить осуждённого расшифровать выгравированную на его собственном теле истину, пытка уступает место обычному умышленному убийству»[16]. Пытка «делает тело осуждённого человека местом приложения мести государя, опорной точкой проявления власти, предлогом для утверждения асимметрии сил… Зверство обеспечивает воссияние сразу и истины, и власти; оно завершение ритуала… оно объединяет истину и власть в казнимом теле»[17].

Применение этой фуколдианской перспективы понимания к рассказу «В исправительной колонии» позволяет отчётливо различить: осуждённого принуждают быть глашатаем собственного приговора, телесно удостоверяющим истинность обвинения. В этом смысле Ф. Кафка фактически впервые осмысливает тело, с одной стороны, как перформативную ткань, с другой — как обречённое, но всё же единственно возможное поле битвы за свободу. Впоследствии этот взгляд будет унаследован множеством течений освободительной мысли (например, гендерной, деколониальной и многими другими тенденциями). Звучит эта тема и в «Превращении»: неведомая власть, всем порядком своей организации превращающая простого коммивояжёра Грегора Замзу в насекомое, «растождествляет» его с его телом, не оставляя ему при этом никаких альтернативных, более подходящих новому телу способов бытия. И хотя проблема отчуждения начинает формулироваться уже в социалистических теориях XVIII–XIX вв., Ф. Кафка впервые по-настоящему фокусируется именно на том, что К. Маркс лишь проблематизирует (но не раскрывает) в своих «Экономическо-философских рукописях 1844 года»: на антагонизме с собственным телом — доступным и уязвимым для всей машинерии действующей власти[18]. Впоследствии этому противостоянию, навязанному бюрократическим аппаратом и системой организации труда, будет суждено стать одной из центральных тем литературы, искусства и философии XX века.

Вместо заключения

Итак, выделим некоторые наиболее значимые концептуальные сюжеты, которыми актуальное знание о власти обязано Ф. Кафке.

Во-первых, благодаря проложенным им маршрутам исследовательского внимания постепенно начинает складываться философское/экзистенциальное измерение чувствительности к бюрократической власти ministerium (Замка) и — шире — анонимной дисциплинарной власти (впоследствии составившей фокус внимания структурализма и постструктуралистских философий).

Во-вторых, Кафка одним из первых проблематизирует роботическое (как закономерный этап развития анонимной инфраструктуры власти), художественными средствами исследуя обусловленный им рост императивной транспарентности мира, администрируемого Замком. На сегодняшний день этот регистр рефлексии о власти крайне значим для работы с темой искусственного интеллекта — особенно в контексте современных диктатур и их машинерии контроля и наказания. Не будет преувеличением заключить, что именно кафкианская оптика в конечном счёте сделала возможной чувствительность к этой проблематике — как в философии и академической мысли, так и в популярной культуре (см. «Чёрное зеркало»).

Перечисленные трансформации социального, индивидуального и языкового пространств побуждают Ф. Кафку всматриваться в феномен, который из перспективы сегодняшнего дня мы могли бы назвать некроинженерией: схватывая с помощью проницательной экзистенциальной тактильности динамику перформативной инфраструктуры власти, Ф. Кафка фактически делает первый подробный набросок её ландшафта и намечает некоторые маршруты динамического присутствия в нём; главные из них можно условно обозначить как страх и бунт; последний при этом в некотором смысле предвосхищает центральный философский мотив Камю, но из перспективы куда более интенсивного чувства обречённости: освобождение в этом пространстве если и возможно, то связано с гибелью (хотя от этого — не менее подлинно).

В одном из сценариев такой гибели-к-свободе (маркируемом Дж. Агамбеном как «kaluminator») складывается особый тип лирического героя, особый проект субъектности, ориентированный на дискурсивные диверсии в пространстве секулярной метафизики европейской власти («трикстер-камикадзе»).

Среди других ценных кратологических маршрутов Ф. Кафки обращает на себя внимание его рефлексия об интериоризации власти; именно она делает возможной этатистски заряженную аутоаннигиляцию индивида, при которой место его последовательно разрушенной автономии занимает трансцендентный императив вины и смерти (впоследствии этот алгоритм составит основу некрополитической инженерии большинства диктатур — в том числе современных).

Не менее значима для кафкианской кратологии особая перспектива работы с проблемой телесности. Задолго до М. Фуко Ф. Кафка нащупывает феномен смертоносной перформативности власти, разрушающей собственным текстом самые витальные слои бытийного порядка своих узников (см., например, «В исправительной колонии»). Именно под этим углом впервые становится возможной концептуализация тела как поля противостояния власти в борьбе за собственную онтологическую автономию. Этот ракурс впоследствии станет центральным для большинства материалистических антропологий.

Итак, Ф. Кафка не занимался дескриптивным анализом власти и не оставил её сколько-нибудь подробных технических классификаций на метаязыке гуманитарного знания. Однако его философская, психологическая и художественная рефлексии о феноменологии власти позволяют говорить именно о собственной, авторской кратологии, которая расширяет горизонт чувствительности к проблеме власти и обеспечивает последующим исследованиям самых разных жанров богатый инструментарий. Картографируя власть интуитивно, Ф. Кафка проницательно намечает её многомерные ландшафты и предвосхищает как её ближайшие тектонические сдвиги, так и их долгосрочные последствия для XXI в. В этом смысле он оказывается автором, крайне значимым как для анархистской философской традиции (во многом настроившей и его собственную интеллектуальную чувствительность), так и в целом для современности, пронизанной динамично переплетённым и беспрестанно мутирующим кратическим.

Оформление: кадры из фильма «Кафка». 1991. Франция, США. Реж. С. Содерберг.

Литература

  1. Агамбен Дж. Нагота. М.: Грюндриссе, 2014. — 204 с.
  2. Агамбен Дж. Царство и слава. К теологической генеалогии экономики и управления. — М.; СПб: Изд-во Института Гайдара; Факультет свободных искусств и наук СПбГУ, 2018. — 552 с.
  3. Грэбер Д. Утопия правил. О технологиях, глупости и тайном обаянии бюрократии. М.: Ад Маргинем Пресс, 2016. — 224 с.
  4. Кафка Ф. Рабочие тетради. http://e-libra.ru/books/215042- angely-ne-letayut.html (дата обращения: 20.05.2020).
  5. Маркс К. Экономическо-философские рукописи 1844 года и другие ранние философские работы. М.: Академический Проект, 2010. — 775 с.
  6. Скотт Д. ж. С. Искусство быть неподвластным: Анархическая история высокогорий Юго-Восточной азии. — М.: Новое издательство, 2017. — 568 с.
  7. Фуко М. «Надзирать и наказывать»: Рождение тюрьмы. М.: Ад Маргинем Пресс, 2015. — 416 с.
  8. Janouch, Gustav. Conversations with Kafka. New York: New Directions, 1951. Цит. по: Michael Löwy. Franz Kafka and Libertarian Socialism, in New Politics, лето 1997, vol. 6, no. 3 (new series).
  9. Janouch, Gustav. Kafka M’a dit. Цит. по: Michael Löwy. Franz Kafka and Libertarian Socialism, in New Politics, лето 1997, vol. 6, no. 3 (new series).
  10. Jewish Telegraphic Agency. (2024). 100 years after his death, Gen Z loves Franz Kafka. Now they ought to read him, too. https://www.jta.org.
  11. Hill, K. (2020, June 24). Wrongfully accused by an algorithm. The New York Times. Retrieved from https://www.nytimes.com/2020/06/24/technology/facial-recognition-arrest.html.
  12. Löwy, Michael. Franz Kafka and Libertarian Socialism, in New Politics, лето 1997, vol. 6, no. 3 (new series).
  13. Mareš, Michael. Comment j’ai connue Franz Kafka. In: Klaus Wagenbach. Franz Kafka: Années de jeunesse (1883–1912). Paris: Mercury of France, 1967.

Примечания

1. Michael Löwy. Franz Kafka and Libertarian Socialism, in New Politics, лето 1997, vol. 6, no. 3 (new series). P. 2.

2. Michael Mareš. Comment j’ai connue Franz Kafka. In: Klaus Wagenbach. Franz Kafka: Années de jeunesse (1883–1912). Paris: Mercury of France, 1967. P. 253.

3. Gustav Janouch. Conversations with Kafka. New York: New Directions, 1951. Цит. по: Michael Löwy. Franz Kafka and Libertarian Socialism, in New Politics, лето 1997, vol. 6, no. 3 (new series). P. 5.

4. Gustav Janouch. Kafka M’a dit. Цит. по: Michael Löwy. Franz Kafka and Libertarian Socialism, in New Politics, лето 1997, vol. 6, no. 3 (new series). P. 4.

5. Грэбер Д. Утопия правил. О технологиях, глупости и тайном обаянии бюрократии. М.: Ад Маргинем Пресс, 2016. 224 с.

6. Агамбен Дж. Царство и слава. К теологической генеалогии экономики и управления. — М.; СПб: Изд-во Института Гайдара; Факультет свободных искусств и наук СПбГУ, 2018. — 552 с., с. 12.

7. Hill, K. (2020, June 24). Wrongfully accused by an algorithm. The New York Times. Retrieved from https://www.nytimes.com/2020/06/24/technology/facial-recognition-arrest.html.

8. Агамбен Дж. К. В кн.: Нагота. М.: Грюндриссе, 2014. С. 43.

9. Jewish Telegraphic Agency. (2024). 100 years after his death, Gen Z loves Frnz Kafka. Now they ought to read him, too. https://www.jta.org.

10. Агамбен Дж. К. В кн.: Нагота. М.: Грюндриссе, 2014. С. 40.

11. Кафка Ф. Рабочие тетради. http://e-libra.ru/books/215042- angely-ne-letayut.html (дата обращения: 20.05.2020).

12. Скотт Д. ж. С. Искусство быть неподвластным: Анархическая история высокогорий Юго-Восточной азии. — М.: Новое издательство, 2017. — 568 с., с. 155.

13. Деонтологизация — букв. «разбытийствование»: лишение чьего-либо бытия статуса присутствующего и заслуживающего быть учтённым в качестве автономии с собственными свойствами.

14. Наиболее масштабная работа — Фуко М. «Надзирать и наказывать»: Рождение тюрьмы. М.: Ад Маргинем Пресс, 2015.

15. Фуко М. «Надзирать и наказывать»: Рождение тюрьмы. М.: Ад Маргинем Пресс, 2015. С. 20.

16. Агамбен Дж. Нагота. М.: Грюндриссе, 2014. С. 52.

17. Фуко М. «Надзирать и наказывать»: Рождение тюрьмы. М.: Ад Маргинем Пресс, 2015. С. 71.

18. Маркс К. Экономическо-философские рукописи 1844 года и другие ранние философские работы. М.: Академический Проект, 2010. С. 332–333.

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About