Donate
Notes

Город-палимпсест

ValentinPop20/06/24 08:23261

В том откуда берется образ города, и я в этом жарчайше убежден, главное то, в каком из них вам довелось влюбиться и побыть влюбленным. Опустив коварный вопрос «в кого?», идеальными местами для игры в поддавки с Купидоном мне представляются, разумеется, Париж, любые приморские города и городки —  Санкт-Петербург, Венеция, Нью-Йорк, французская Ривьера, Крым — сотканные из уже не разберешь своих или чужих воспоминаний или кинофильмов, а может быть какой-нибудь захолустный экзотический городишко с запахом фруктов, буйволиного молока, азиатского мускуса или секвойи, а может даже диковатое село, где любое событие вольно раскрашивать красками любой яркости. Дело тут не в привычных широте и долготе, а в длине строчек, об этом месте написанных и долготе историй, о нем рассказанных. Особенно рассказанных разгоряченным сердцем. Так что, если довелось влюбиться в Москве, созданной для купеческой ругани с высоких колоколен из стекла и бетона, приходится выдумывать романтику заново.

Москва — варяг в модных роговых очках. В этом городе Азия уже впала в дремоту, а Европа еще не открыла глаза от затяжного сна.

Итак мне, приходилось выдумывать церкви китай-городских двориков, соединенных тесными гнутыми улицами, вовсе не созданными для прогулок. По ним протискиваешься как в шубе по до звона набитому трамваю, сдирая советскую сирую штукатурку и задевая углы белокаменных палат будто бороду боярина.

Вокруг фасады домов с утратившими от времени ровность линиями и разворачивающими перед нами историю всех своих реставраций и палитру оттенков серого и красного. Причудливые полосы трещин и сколов китай-городских домов порой собираются в целые композиции. Особенно ты восприимчив к этому в детстве, когда ориентиром или отличительной чертой станет скорее отпавшая в форме материка побелка или торчащий кирпич сложно описываемого цвета, чем вывеска или надпись. Этих артефактов тут сохранилось предостаточно, и все взрослые благодарны московскому детству. Вообще, в детстве красота, особенно внешняя, является скорее достоянием фантазии, чем эмоций или, тем более вкуса. Фантазия набирается опыта и становится вкусом.

Вот вам эволюция человеческой мысли: от фантазии через факты к сплетенной картине, механизму. И на этом, вроде бы почти научном пути — от гипотезы до закона — и разворачиваются истории. Влюбленность, ставшая любовью, пройдя через восторг и вдохновение. Это веселый лепет ребенка, впечатления строгого человека о первом вечере в неизвестном городе или то, что человек более легкомысленный назвал бы «мне показалось». Язык забегает вперед мыслей и как бы чуть прихватывает далекие друг от друга смыслы. Мы же, стесняясь своих слов, начинаем лишь улавливать, ту часть картины что они нам позволяют. Необходимо раскрыть или выпустить ауру вещей и позволить ей через язык, этого неутомимого архитектора, завладеть фантазией. Ведь церкви китай-города — это древние буддистские пагоды, не так ли?

Именно они, эти церкви, если не черно-золотым блеском куполов и звоном перевернутых звенящих чаш колоколов, то тонким намеком на знаменитую православную кроткость, настраивают влюбленных на столь простой, но порой так трудно находимый лад.

И вот, «в садех», как гласит название одного из здешних храмов, появлялась она. Кудрявая или нет уже не важно. Запоминается лишь ресничка на левой скуле, отвалившаяся от стройного ряда на умопомрачительных глазах, да прочая ерунда. Говорит будто о неинтересных вещах — вступительные экзамены, плиссированные юбки в пол, какие-то неизвестные итальянские фамилии. Но верно говорили ученые, называя любовь болезнью — слух пытается уловить ритм колокольного звона и рокота колес, нос, пробравшись сквозь ее приторные духи, возбудился ладаном, доносящимся оттуда, где блестящий после дождя лемех как бы подмигивает, говоря, что все окей, и столь далекие друг от друга вещи начинают сближаться.

В самом слове «лемех» звучит игра. Неудобный Москве французский артикль дополняет в нем грубое «мех», укрывающий дремотную Азию в этом городе. Нечто подобное колышется и в слове «любовь».

И вот рассказ о городе, который хочется преподнести ей на ладони в качестве подарка, начинает складываться в очертания как дым. Теперь нужно научиться им дышать.

Нос, подсказывает, что-то был не ладан, ибо сегодня суббота, а разноголосый хор цветов, пахнущих так, будто старающихся пахнуть. Появляется садовник с неопрятной собачьей щетиной и молча с улыбкой начинает орудовать водой из шланга, поглядывая то вниз на китай-город, то на гортензии. И пока молчание заполняется его забавным копошением на фоне исторического центра Москвы, ты ищешь слова для все того, что видишь.

 Если вы влюблены и словоохотливы, то вам известно это тревожное ненадежное чувство поиска слов и историй. Знакома вам и странная вырастающая из недр этой тревоги наука поиска интереса в ее умопомрачительных глазах. И где тот прием, что позволяет, смотря на вещи, сразу видеть в них сюжет, что сгодится для развлечения красавицы?

И вот, я будто бы позволил вещам, окружавших нас говорить друг о друге. И их аура переставала быть прозрачной. Город соединялся тысячами смысловых ниточек, чтобы потом все они завязались здесь, в садах Ивановской горки, на этих умопомрачительных глазах. Так хочется ей понравиться!

Свои идеи нужно сталкивать с другими людьми, чтобы отличать их от фантазий, как необходимо видеть перед собой объект своей любви, чтобы наполнять ее смыслами, из которых, быть может, родится новая настоящая любовь. Идея, оставшаяся лишь в голове — обман. Как и любовь без смотрящих друг на друга глаз. Я спросил его: «Не думаете ли вы что китай-городские церквушки — это древние буддистские храмы?». Ответ подарил моей истории новый виток. Выходите в город, друзья, разговаривайте с садовниками.

Он начинает с ее любимого поэта. И это странным образом меняет освещение вокруг и переставляет мою фигурку на несколько полей вперед.

 

Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето.

С дроботом мелким расходятся улицы в чоботах узких железных.

В черной оспе блаженствуют кольца бульваров…

 

Я рассказываю о памятнике. Мандельштам, как всегда, будто бы надменно отвернувшись от монастыря, задрав голову, посматривает в сторону синагоги. Он был одним из самых благодарных посетителей Москвы, родив множество строчек о ней. Первая встреча с Москвой совпала с его романом с Цветаевой. И его пропущенные звенья заполнились ее излюбленными тире. Показавшаяся ему сначала в Цветаевой Марина Мнишек обратила все сорок сороков в город казни под звон колоколов и запах свежеиспеченного хлеба.

 

Но если оказаться на Хитровке, может причудиться, что на этой нехитрой площади пахнет водкой и слышны похабные женские возгласы, а заколоченные окна вокруг таят неприглядный кутеж и драки, и проигранных в карты детей. Тут кто-то будто и впрямь просит у вас папиросочки и слышно пение:

 

Пьем и водку, пьем и ром,

Завтра по миру пойдем…

 

И действительно, кирпичные фасады, названия переулков или какая-нибудь забытая табличка напомнят иному и не такое.

Сейчас эта площадь безлюдна, а когда-то здесь кипели трактирные страсти и расцветала преступность. Само название одного из трактиров — «Каторга» — служило не столько для привлечения клиентов, сколько для отпугивания чужих. Рыночная площадь, когда-то выскочившая из пепла наполеоновских пожаров, получила новую бурную с привкусом сивухи и крови жизнь. И вот, перешагивая через лужу, как когда-то мог перешагивать кельнер с бутылкой водки в руках харкающего кровью каторжанина, валявшегося у порога, мы попадаем в переулок и поднимаемся на один из семи холмов, где за хитровскими безобразиями как дряхлеющий мудрец наблюдает церковь. Дряхлеющий мудрец успел приютить в себе и тюремщиков и мультипликационную контору, прежде чем принять пряничный вид и тихо отстаивать звание оазиса среди старых грубых домов Кулишков.

Странно вспоминать здесь черта, когда рядом стоит почти игрушечная лубочная церковь с пузатыми апсидами и двориком со скамейкой под тусклым блеском мокрых куполов. Разве что, «черт меня возьми, как красиво!».

Но не зевай, прохожий. Вот проедет мимо узкого, такого, что трем точно не разойтись, тротуара какая-нибудь иномарка и щедро обольет тебя из лужи, коих тут вполне достаточно.  Азиатский дворник, пережидающий непогоду в соседней арке, усмехнется над тобой и скажет:

-Вишь ты! Он какие колеса… Но до Казани-то я думаю не доедет…

А вот Маросейка, дом № 17, бледно изумрудный. В дождь с кариатид под крышей капает вода, стекает с их завитых волос, скапливается в ямочках у ключиц. Слегка морщась от дождя и света витрин можно вечно наблюдать прекрасную сцену с семью мраморными девушками, плачущими навзрыд, так что слезы текут по их груди. А на другой стороне улицы стоит красная церквушка Косьмы и Дамиана, эдакая обсерватория с золотыми телескопами, направленными прямиком к Богу, над которой высится главное здание службы по контролю оборота наркотиков.

Когда мостовые задрожали трамваями, обезглавленные церкви, и правда в таком виде похожие на пагоды, приютили музеи атезима, а под старой лепниной тут и там с домов кричали вывески «Пейте какао Ван-Гутена!», Мандельштам, расслышав шум настоящего времени, увидел ленивую и неповоротливую историю вращающейся, и мыслью, не желающей повиноваться потоку заготовленных фраз, описывает Москву как буддийскую.

Москве чужд миф о городе на воде. Поэтому она и не верит слезам. Ей не дано психотерапевтически наслаждаться собственным отражением в реке и как бы выдумывать саму себя, хотя бы и на бумаге. Но если все-таки прикипеть к сравнению воды со временем, Москва представляется скорее чугунным котлом, куда стекаются реки. Иначе — памятью. Под многовековой тяжестью роковых событий и пыли истории ей нет дела до игры света и тени на мутноватой глади. Здесь все уже написано — смотри и учись. А отражаться тут дозволено лишь солнцу на куполах.

В этих садах, где мы с ней сидим, был и Достоевский, но историй не оставил. Но что-то общее с ним есть и в нашем садовнике. Другое дело Чехов, заразившийся Москвой и «ничего не знающий, некультурный, очень умный и необыкновенно важный, косой от зависти, с громадной печенкой, желтый, серый, плешивый, бродил по Москве из дому в дом, всюду внося что-то желтое, серое, плешивое…».

Садовник, привязавшись к нашим органам чувств, он просит дать носу покой и прислушаться, не звучит ли музыка Чайковского из нотопечатни Юргенсона. Из этого же здания бывших палат допетровского деятеля, кривым локтем, стоящим в колене Хохловского переулка, триста лет назад летели бороды. Сегодня же они упали бы у входа в барбершоп с претенциозным названием, тянувшим свою арендованную жизнь в подвале со сводами, на которых даже можно разглядеть клеймо кирпичного завода, даже и не подозревавшего, что его дешевой продукции хватит на триста лет.

А она, адресат этих историй, постоянно цитирует Мандельштама и нежно, почти неслышно, жует яблоко.

А ведь когда-то яблоками из этих садов, что заполняли высоты китай-города, наслаждались великие княжны и приказывали своим мужьям возводить здесь храмы по любому достойному поводу.

Теперь и правда несколько заскучав от просфор и приделов, эти места разместили лютеранский костел и синагогу. В костеле, досуга ради, всегда вы сможете послушать орган, а синагога же собирает вокруг себя диковинный контингент. Рекомендую посмотреть. И все это в историческом, дышащем древностями центре Москвы. И правда, будет неудивительно, если однажды править тут будет буддистский царь — столько перемен пережили эти своды, крыши и люди.

В жару тут и правда мысли в основном о юге. Но белый камень не дает мыслям нырнуть в черноморскую воду, и наблюдательность некоторых из нас позволяет лишь увидеть, что Исторический музей на Торговой площади, сегодня гордящейся своей краснотой, и правда напоминает резное дерево дома богини Кумари в Непале. Но это лишь фантазия, повод поговорить о стиле. То есть, чем же писателю наполнять город, фантастическими угловатыми персонажами и сложными конструкциями или скучноватыми, порой мерзкими, но все же людьми и зданиями, привычными каждому.

Взять хотя бы Иоано-Предтеченский монастырь. Красиво выстроенный итальянскими мастерами на деньги Иоана IV более известного как Грозный. Деньги царя опричнины как черная кошка перебежала дорогу судьбе монастыря. Толстые и прочные его стены коптили здесь невиновных и в смуту и при Петре. Мало где в мире можно встретить место, примерившее на себя архитектуру возрождения посреди мехового варварства, и быстро научилось сочетать казни и литургии.

В легендарные времена серпа и молота здесь даже было учреждение (пару корпусов в кольчуге из проволоки отданы ему и сегодня), занимающееся изучением эффективных методов наказания.  Картина могла выглядеть так: священник в полном наряде с лоснящимся крестом на черной рясе смиренно, с бровями параллельно земле смотрит на резной ствол в руках молодого озлобленного сотрудника в штатском зеленоватого цвета и сверкающей кокардой на картузе. Все это на фоне сводчатого купола как у Санта-Мария дель Фьоре. Флоренция в Москве!

У буддистов есть практика, почти научно доказанная, при которой конкретные пороки могут быть переделаны в конкретные добродетели. И вот я перекрашиваю свою отстраненную наблюдательность за всеми этими куполами и случайными прохожими в рассказ. Дарю его ей, называя своей Москвой, не разгаданной и столь странно звучащей каким-то эхо, как хор еще не прочитанных книг. Спасибо вам буддийские пагоды, боярские бороды и Мандельштам. Тебе подарила Москву Цветаева, а я передарил ее этим умопомрачительным глазам. И начинается дождь.

А как бы наблюдая за тем, что происходит у самых стен Кремля на Ивановской горке, стоит Большой Театр, держа перед собой площадь с фонтаном. Белый, жирно залитый светом гранит, античные колонны. И высоко над всеми несется на своих конях голый Аполлон и, глядя на Москву, плачет вместе с кариатидами.

Author

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About