Donate

В конце фрагмента – мутирующий этюд

Константин Чадов02/09/19 12:211.6K🔥


Глаза мента бегали по странице паспорта: Поляков Юрий Валерьевич, 15.07.1993, пос. Нижние Черепки, Калужская область, выдано тогда-то тем-то. Мент паспорта не отдавал, всё хмыкал, листал страницы, высматривал их на свет, сравнивал лица, раз даже отчеркнул что-то грязным ногтем.

— Чего вы там трёте?

Им доверять нельзя, вот так накрошат тебе внутрь героина, а ты потом доказывай, что и слов-то таких не знаешь. Пока стоял, думал про себя — заигрался. В интернете всё можно найти, даже вот это. И нужно было форсить — так, потешил самолюбие, прикинулся шпионом, террористом. Зато гири взгляда упали с груди — по одним документам ты сидишь дома, а по другим разъезжаешь по городам, куда хочешь направляйся. На поездах, конечно, не покатаешься, на самолёт не сядешь, зато на автовокзале ни одна баба за кассой не спросит — отобьёт билет, и катись. Удобно, когда не хочешь стопить, рука затекает. Не то, что бы это всё было нужно, но так приятней, вот только менты досаждают — их этому учат, ещё бы кто слушал. И чем я им не понравился? Раньше тоже старался не светиться: в глаза не смотри, взгляд долго на них не задерживай, не провоцируй. Нервно, когда есть что-то в кармане. Когда у тех, других, проверяют, ускоряю шаг, чтобы с ними не загребли — тогда кажется, что у самого глаза сужаются, ломаются скулы, изо рта тарабань летит. Надо было спросить, чего он меня остановил — по закону имею право.

— Вы меня в чём-то подозреваете? — и усмехнуться главное, чтобы сразу понятно стало — нечего с него брать.

Но не спросил. Роется там, как собака в мусоре, а по виду мой одногодка. И чего их туда тянет? Всё за его спиной рассыпалось мозаикой: борозды между кусочками наливались кровью. Кусочки отлетали, как шелуха от семечек.

— А к военкомату какому приписаны?

Оголённые за-мозаики обнажали мельчайшие борозды, в которых терялся взгляд. Оттуда смотрели все те триллионы людей, которых я знал — лопалось и пульсировало его лицо, смотрит и просит, выпрашивает:

— А к военкомату какому приписаны?

— Мне ещё в Алтуфьево ехать…

— Ты отними у неё паспорт, найди и спрячь, а то она кредит возьмёт…

Их проблемы. Около метро всегда их полно: попрошайки, номера телефонов на асфальте (как позвонишь — к тебе сразу приедут, ловят дураков), салоны связи, бабы с цветами, провода, дорожная разметка, столбы, лотки с едой, окурки, инвалиды, отовсюду видна хотя бы одна высотка, я за тобой заеду в семь, плевки, ротозеи, мусорки, вход в метро, выход из подъезда, объявления, войны, портреты, флаги, оранжевые спецовки, шприцы, мусор, а к военкомату какому приписаны?

— А к военкомату какому приписаны?

Номера телефонов на асфальте, плевки, ротозеи, позвонишь — к тебе сразу приедут, а к военкомату какому приписаны? инвалиды, салоны связи, всегда их полно: попрошайки и т.д.

Слюна у меня вязкая и на вкус, как леденец — вот ею мозаику я и пытался замазать. Не вышло.

— Вы к какому, блять, приписаны военкомату?!

Нет! Он не так спросил. Он просто вежливо осведомился:

— А к военкомату какому приписаны?

Всё ходило ходуном, ходуном ходило, за спиной мента прошёл человек, которого я видел час назад на доске «Их разыскивает полиция»; он злобно пятился назад, выдавал себя всем своим поведением, при этом ухмыляясь — он знал, сегодня он победитель. Перед тем, как нырнуть в дверь, он плюнул менту в спину. Вот тут-то и началось: я пружинисто отскочил, натолкнувшись на прохожего, отпрянул от него обратно к менту и схватился за паспорт; затрещала бумага, и у меня в руках осталась только половина документа. Это всё было позже.

— А к военкомату какому приписаны?

Их не раздражай, а то пристрелят, но и слова на них тратить — большая честь. Эти слова лезут обратно в горло, провоцируя рак. Полный таких боязней и лезней я молча протянул приписное, которое до этого лежало в кармане — всегда наготове. Потом только я сообразил, что случилось, уже когда он разглядывал бумажку и сличал её с паспортом. Я пружинисто отскочил, натолкнувшись на прохожего (как сейчас помню, это был мужчина, лицо которого я видел всего два часа назад на доске «Их разыскивает полиция»), отпрянул от него обратно к менту и схватился за паспорт; затрещала бумага, и у меня в руках осталась только половина документа, и та — без моего имени. Я ударил мента под колено, разжевал его глаза (глаза слезились) и выплюнул их в выскобленный череп. До этого я успел сбежать, опрокинув на него проходившую мимо женщину, или нет! Надо ведь было так оплошать, а! Подсунул ему два разных имени — как в тебе второй человек уместился, как тебя от такого не разорвало, как это на призывной комиссии не диагностировали, ты что, взятку дал, ты что, террорист, руки вверх, сука! тебя не спрашивают. Здравствуйте, приятно познакомиться, меня зовут. Имя! Я ему и сказал — здесь нечего запираться, нам ещё до всех этих событий раздавали памятки о том, как себя вести на допросе. Первое, и самое главное — помнить, что они тоже люди, значит, и кожа у них такая же тонкая — если её рвать зубами на шее, голова быстро отскочит, изо рта и рта и рта, да ещё из глаз и ушей забьёт моча, перепутав свою дислокацию. Я отдышался и прикинул, куда меня занесло — полез в карты на телефоне, пытаясь понять, где я, но вспомнил, что так меня сразу вычислят, и не пожалеют бомбы, чтобы меня растереть. Мне захотелось вернуться и спокойно растолковать ему всё, отвечая на столь же спокойно поставленный вопрос:

— А к военкомату какому приписаны?

— К тверскому.

И вот тогда полезть не в карман, а в рюкзак — оттуда и паспорт достал, там в одном месте всё лежит. Но не подумал — вот тут-то всё и началось.

Глава 1

Ему говорили идти сюда, если начнут наседать, вот он и пришёл: о депо не вспоминали даже рельсы, которые отсюда давно растащили. Потолок поднимался так высоко, что можно было достать до него рукой. Но он туда не пошёл, а остался стоять снаружи, всё надеясь, что эту неуверенную человеческую фигуру, которая мнётся у входа, заметят и позовут внутрь. У огромного зёва запахнутых, как в студеную зиму заворачиваются в воротник и застёгивают все пуговицы, так и он, ворот, стоял он и подносил сжатый до красноты кулак к гнилому дереву запахнутых, как в морозную зиму, пуговиц. Подносил и относил обратно, как таран, и клал на место. Обойдя депо кругом и вернувшись к запахнутым, как при осаде замка закрывают ворота, воротам, он увидел ещё один вход, Я не знаю, что здесь было раньше, судя по минус-рельсам, здесь раньше было депо (потом), а теперь там сквот. В те далёкие времена, о которых идёт речь, в нём ещё ничего не успело произойти: не случилась ещё та великая поножовщина, рассказы о которой долго ходили по Москве, обрастая слухами; поддавшись дикому гону, не пробегала ещё по нему громада крыс, вынося на своих спинах кости, забившие водостоки, а на животах — маленьких людей. Всему этому только предстояло родиться, но уже в углах депо нашли несколько трупов. В углах, и под кучами мусора — кто-то думал, это хорошее место, чтобы их спрятать, а сквотерам потом отнекивайся, а с ментами они не любили иметь дело, поэтому каждый раз уходили отсюда, стоило мертвецу у них прописаться: разбегались, рассыпались, не найдёшь их.

Сколько их было? По разным подсчётам: от нуля до трёх сотен. Хотя депо и было размером в ангар, обжита была только одна комната на втором этаже — её укрывала фанерная перегородка, и только звук радио и стук ложек выдавал присутствие трёхсот голов за стеной. Громко лаяли собаки, они лаяли не громко, но их лай отражался, отбивался от пустоты — между высоких колон прохаживалось эхо эха эха. Что было, стоило замереть? Тогда себя изобличала дырявая крыша — полновесные капли бухались о мусор (о стёкла, даже песок и грязь издавали отчётливый чавк, о шприцы, о модные журналы, начиная с лета 2011 года, ударялись они о велосипедные звонки, а если ударялись о велосипедные колёса, то раскручивали их, с такой силой они ударялись о велосипедные колёса), оставляя желание о тишине на совести желающего. Просить о тишине было большим грехом — тут никому не затыкали глотку, даже бутылкам из–под пива.

Немые приходили сюда помычать — тогда депо тряслось, колоны переступали, как сороконожки, а немых выгоняли.

Если они приходили, за полночь, когда все уже легли, то ждали до утра — такой был уговор, и немые этим пользовались.

Хотя он немым и не был, но и говорить не торопился — не сказать, чтобы тут таких любили.

Хотя пойти было больше некуда, стены ещё не успели покрыть граффити. Его тут знали давно, ему были рады всегда — заходи, не мнись у ворот, запахнутых, как ножевое, которое пришлось, заходи, мы тебя укроем, накормим и посадим на поезд, у нас есть знакомые машинисты, они провезут тебя в своей кабине через границу, а дальше уже давай сам, не плошай, брат.

Первый его шаг прошёлся по битому (не уверен, как это — в лицо?) стеклу. Бывшие витражи захрустели, как змеи и младенцы — почему? Он подумал, что привлёк к себе слишком много внимания, и со всей темноты (со всей её скоростью) на него глядят глаза — голубые, карие, зелёные, серые прожекторы вспыхнули в углах, под потолком, выглянули из–за всех щелей, но светлее не стало, только сгустилось. Правда это было или нет, никто не знает — главное было то, что никому не было до него дела. Одним рывком, закрыв глаза и размахивая руками, будто отбиваясь от всего наседавшего, он промчался до лестницы (при этом молча). Эта лестница вела на второй этаж, что известно доподлинно, неизвестно, какой она была громкости: то ли его окликнули, чтобы он не шумел, то ли он не шумел вовсе.

До сих пор он был тут только однажды, когда в Москве был сильный ливень, и депо затопило — они с другом пришли посмотреть на то, что вынесло из канализации — на сгустки рёбер, на кошачьи черепа, на своё отражение в грязном потоке.

Не надо думать, что депо было где-то на задворках, оно

— Эй, ты чего гремишь?!

— Это я, — опираясь на перила, прокричала тёмная фигура.

— Ну, проходи.

Он испуганно остановился — не заметил ли его кто? Сверху на лестнице ему привиделась тёмная фигура, но вдруг за спиной в распахнутую стену промчалась электричка и осветила депо — наверху никого не было. Грохотало — он взлетел по лестнице, пока его шаги не было слышно. Но таких, как они, этим не проведёшь: сколько раз к ним вот так подкрадывались. Из тёмного пролома вылетела тёмная рука и схватила его за воротник; нож болтался на поясе — не успел его выхватить. Его затянуло внутрь и бросило в угол — он приземлился на перевёрнутый стол; испуганная, заметалась крыса, как ангел, как лошадь. Он вскочил — а в грудь угодил сапог.

— Лежи!

За стеной, уже в другую сторону, набирая ход, уезжала электричка.

Никому не было дело. Он лежал так, наверное, полчаса, без движения, пока не решился, пока не затекли все мышцы. Тогда пошевелился — и будто сработал датчик: вспыхнул свет, врезая в глаза иголки.

— Тише, тише.

Я и так молчу, крысы подбирается ко мне на своих крыльях, но я молчу. Была такая пытка. Когда улеглось, он увидел — фонарик от телефона.

— Так это ты! А чего молчал?

— Бывает ведь так, что язык проглотишь?

— Нет, это о другом. Ты голоден?

— Да, я не ел два дня.

— Ты так и не хочешь шарить по мусоркам? Там ведь куча еды.

Фанера отъехала, как будто его ждали, как будто их ждали.

— Проходи, давно ты у нас не был.

Может, в темноте они не понимали, а слепяще-яркий свет — тоже род темноты.

— Слушай, я вчера проходил мимо ментуры…

— Рисковый ты.

— Да ты дослушай…

По узкому коридору его вели всё дальше — мест он не узнавал. Наконец, коридор кончился дверью, а за ней была крохотная комната. Вот, как она выглядела: представляя собой идеальный куб, она то и дело разрывала круг; сейчас тут собралось около сорока человек: половина сидела на полу около кастрюли, оставшиеся стояли у стен, другие лежали на диванах, которых здесь было пять, а те, кому не досталось на них места, спали на матрацах на полу, а то и на целлофане. Света было мало: зелёным цветом горела лампа в углу, другая, на потолке, светила бледно жёлтым, как вода осенью, у каждого в руке было по фонарику — это для того, чтобы светить друг другу в лицо, нельзя было ни на миг погрузить его во тьму, иначе, иначе. Потому у трапезы вокруг кастрюли был свой ритм: на то, чтобы отправить еду в рот, отводилось десять секунд, затем плошками стукали о пол, хватали с пола фонарики и светили ими в лицо тем, кто до этого нёс дежурство, а те брались за ложки и давай наворачивать, кто сколько успеет. Светили наискось; так они и менялись, ни разу не сбившись — страшно было не уследить за соседом, иначе, иначе. Спящих светом не тревожили, но старались лишний раз на них не смотреть. Тут было четыре кресла, два абажура, шесть книжных шкафов (те книги, что в них не влезли, громоздились до потолка), один прикроватный столик и восемь зеркал во весь рост. Из комнаты куда-то вела ещё одна дверь — между двумя комнатами возникла циркуляция: люди входили и выходили, стукали плошки.

К ним подошли, каждый говорил о своём:

— Нам бы пора отсюда сниматься, говорят, за нами скоро придут.

— А чего за нами приходить? Чего мы сделали?

— Я вчера был на Болотной…

— Мы на прошлой неделе в лес ездили — кузов грибов набрали. Всяких, и таких тоже — они около ЛЭП любят расти. Привкус железный, и грезятся стальные сны.

— Теперь вот у вас укрываюсь, а потом дам дёру куда-нибудь в Нальчик, оттуда горами в Грузию.

— И откуда они посреди леса-то взялись? Стрелять по нам начали.

— Слушай, мне нужен ещё один паспорт. Я проходил мимо ментуры…

— А то мы им и сделали, что свободные.

— Рисковый ты…

— Хороша свобода — срём в одно очко, спим на земле.

— И там на доске перед отделением висел портрет человека, точь-в-точь, как я. Нет, нос у него, если присмотреться, другой, и разрез глаз — но кто это разглядит?

— А ты чего хотел, чтобы тебе мягко стелили?

— У меня там родственники, слушайте, приезжайте, хорошо, баранина, вино. А то я от вашей жратвы уже блюю.

— Я бы приехал, но для этого надо умереть.

За стеной гитара монотонно бренчала один и тот же аккорд. Ей подвывал саксофон.

— Заткни их!

— Никак нельзя. Пойдём покурим, тут народ не любит, когда дымно.

— Имя-то, как его зовут?

— Я не уверен, что не как меня.

— И за что его разыскивают?

— За терроризм, за что же ещё.

— Ты хочешь, чтобы я ему помог?

— Мне помоги!

Тем же коридором они вернулись обратно; прыгая по потолочным балкам, добрались до незастекленного огромного оконного проёма. Взобрались на подоконник и спустились по покатой крыши до ровного места. Там их ждал продавленный диван. Сели, один из них закурил; стояла тихая московская ночь — под ними волнами моря грохотали электрички: во время отлива вагон находил на вагон. Пока они говорили, в проёме появился ещё один сквотер — пришёл отлить. Покоя им не давали — за их спиной было ещё одно изъятое окно — из той комнаты постоянно лез кто-то, ухался на диван и забирался вверх по крыше. Один помедлил: перекрестился на Храм Христа Спасителя, который был виден с их места.

— Что ты на пряник-то крестишься? — спросил он.

*здесь что-то пропущено*

— Нет, не опиум, — подмигнул тот. Он достал из кармана пакетик, золотой, подстать куполам, и потряс им у наших глаз. Затем, не выпуская пакетик из правой руки, снова перекрестился, приговаривая: — Спайси и сохрани.

И был таков.

— Ты уже не тот, каким я тебя знал.

— Ты о ком?

Так вот.

— Мне одного раза с этой дрянью хватило, чтобы завязать.

— Ты слышал, что они Соню поймали? На границе перехватили.

— Я слышал, она лесами дошла.

— Говорят, она потерялась и замёрзла насмерть. Или волки её загрызли — кто что говорит.

На этом за окном хватит говорить.

— Почему ты не купишь на Гидре?

— Ты можешь продать, вот я к тебе и пришёл. А тем я не доверяю, всех знаю в лицо.

— Ну, хорошо.

— Пойдём куда-нибудь.

Пошли. Рассветало. Вечерело. Была глубокая ночь. Стояло звонкое утро. Люди съезжались на работу. Разъезжались.

— Спустились по лестнице и вышли в тушу депо.

— Там долго бродили среди колонн и разговаривали.

— Разговор не вязался, замирало молчание, подхватывала тишина, и говорили капли.

— Если немного подождёшь, послушаешь о смерти.

Чего мне о ней слушать, я сам скоро умру, никто не узнает, где. Я так часто убегаю, что однажды. Я сам могу рассказать о смерти, я много о чём могу рассказать. Электричка едет не быстро, но если высунуть голову из окна, то можно вернуться без неё: столбы, деревья, ветви. Так и было с одним ребёнком. Смерть может войти, постучавшись камнем в окно. Так было с одним — сел бы на другой стороне, всё бы обошлось, но осколок угодил ему в шею. А он был с ней, и она зажимала порванную артерию, пока не подошли санитары, а он уже мёртв. Дети кидали камни, может, один из тех, кому потом снесло голову.

Можешь рассказать, если хочешь. Читай по книге.

Я не умею читать.

Вернулись в комнату, а там опять.

— Он мне говорил, что я могу быть кем угодно.

— А ты что?

— Он себя дискордианцем называл.

— А он что?

— Говорит, я могу одновременно быть нацистом и хасидом.

— А ты что?

— А я говорю, ты не можешь быть евнухом и баб потрахивать. Вот что я сказал! О тело всё спотыкается.

— А он чего?

Я знаю.

— Я о таких никогда не слышал.

Тогда они пришли куда-то. Желток замешали с грязью, и тогда кто-то спросил:

— Я сам об этом наврал на допросе, а они поверили.

Когда все собрались, то началось: около одной из колонн присел бомж и выковыривал грязь из пазух желтка; белок вертелся в его руках, словно карусель и барабан револьвера. Поднявшись по железной лестнице, на площадку поднялись шестеро, все разные (в конце они надели маски цвета яичного белка и слились друг с другом и с яйцом). Окидывая нас сверху взглядом, они опрокинули свой взгляд вниз — это было словно кипяток. Мы стояли, кто как; те присели на бетонные куски рафинада. Бомжу надоело, и он начал кричать:

— Почему молчат?!

Его отпихнули ногой; повалился. Грохотала электричка: одна, вторая.

— Почему они молчат?! А ну говорите, блядь!

А тем хоть бы что. Сидят и молчат. Вдруг один из них резко встаёт и отрезает себе голову; безголовое тело делает несколько шагов к лестнице, смешно бьёт в ладоши и переваливается через перила. Упав на груду мусора, будучи проткнуто блуждающей арматурой, и ещё танцуя ногами (с одной слетел ботинок и ударил его в лоб), голова остаётся лежать у ног пятерых. Её аккуратно ставят у края и футболят вниз, к нам.

— Почему они молчат! Пускай молчат!

— День первый.

Над покойным читают Псалтырь тибетской книги мёртвых.

Придет Несокрушимый Будда Востока. У него ярко-синее тело, окутанное чистым белым светом. Он едет на троне-слоне и держит скипетр с пятью шипами в своей руке. Его обнимает Локана, Богоматерь Мудрости Зерцала. Им прислуживают и сопровождают два мужских божества: Любовь и Порядок; и два женских: Красота и Свершение.

Кто-то бьёт по гулкой колонне трубой: по всему депо идут вибрации, лица людей, сгущенные темнотой, засахарившиеся, наслаиваются одно на другое; пульс можно пощупать, помять, раскатать в ладони, перетереть между пальцев, положить под язык или под губу. Волны остры, как из перелома, смущенная, выглядывает робкая кость. Как расплываются. Бомж кричит, выдавая себя за птицу; звук выходит булькающий, он во много раз умножается, дробится, осколочная кость — он начинался так чисто, как встреча рассвета, а теперь он словно блюёт насухо, много раз умноженных, раздробленный, скопированный, попавший между жерновов секвенсеров. Его крик подхватывают, и он расходится по депо, жирный, склизкий, эхо вибрирует в студне. Кто-то перестаёт бить по гулкой колонне трубой: амплитуда уменьшается, колебания замирают.

Кто-то перехватывает трубу поперёк и водит по колонне вверх и вниз, скхржсчщшжхча. Это словно обеими руками схватить клубок иголок и сильно сжать. И как лизать лезвие ножа. Киста шума в тебе, киста паучьего солнца из паучьих лапок, наливается, как саркома ржавчины, как рвота спорыньи, обливая тебя смолистым льдом; в грохочущем мерзком шуме нарывается ритм и пульсирует движением паучьих лапок, тонких, как иглы. И за-глазами видно (смело проецируй вовне): бесконечная, фракталами уходящая сама в себя картина: сама в себя равнина, на ней бесконечное множество палачей, женщинам отрезают грудь, мужчинам гениталии, и меняют их местами, тасуют, словно колоду карт.

— Пас!

Головы летают, как лампочки, увлеченная шумом игры, в депо грузно вваливается электричка, не довезя (так и мой путь суждено оборваться на середине).

— Слышишь, а?

От боли крика я усаживаюсь на землю и попадаю на что-то мягкое, рыхлое. Уминая его задом — из его нутра, как из проколотого лёгкого, со свистом вылетает какофония (хи-хи) — это до нас донеслось эхо стонущей Европы, которую топчут варвары (вот, послушайте –http://rutracker.org/forum/viewtopic.php?t=3231309). Да какие они варвары, эй? Электричка умильно семафорит и приоткрывает для меня свой бок, откуда струится холодная моча (и война, война). Но ему ещё не время идти, я поднимаюсь с него, с которого так и стекает шипастая музыка (кто-то пытается унять её и колотит по трубе, возводя семирамиды ритма). Но куда ему? А мне куда? Вам куда? А вам?

— Я бы ответил чем-нибудь из Апокалипсиса, но вот он передо мной, и уже поздно.

Нам не по пути. Он отходит в сторону, уступая дорогу новому, молодому и живому, и при свете луны глядит на свои руки. В полированных ладонях отражается его лицо. Что он там видит?

Глава

…хочу на тебе говорить, как сама земля, такая же жилистая, как рыба. Да, глава так и летает, как чёрная лампочка. И всё же вот, что он видит:

Я очнулся, лёжа в куче модных журналов, облекшись в них, как в сутану, в патриция, когда… Когда по мне Мамаем прогрохотала крыса. Эх, мелкое существо, не понимающее духа музыки из вещества материи, вот мы и встретились снова, крохотный волосатый ангел. Кажется, уши твои залеплены шелухой нашей кожи, но от чего ты тогда бежишь?

Вот и ответ подмигнул мне из–под кожи, задёргался мускул — гора. Я быстр, как горы, реакция, как у косули: вон они — приехали. Опять паспорта проверять будут. Ко мне подходит он, вручает новый паспорт и тычет в кого-то из нас пистолетом, возьми, мол.

— Держи вот, но тебе это не понадобится.

Я не знаю, какой из двух предметов он

— Будем отстреливаться или застрелимся. Я люблю тебя, а я тебя, говорили они, эти двое, а потом переворошили этим мудакам все кишки!

Он дал мне оружие, а про патроны забыл (или специально не вложил их мне в персть, чтобы меня признали невиновным? как я его люблю?). Депо переламывается пополам, сквозь выломанные окна слепит прожектор. Нас окружили? Точно и не скажешь. Как же мне всё это осточертело! Говорю я Мите, который лежит рядом со мной и, как и я, истекает какой-то — она льётся и мешается с опилками. Ну всё, всё, заглядываю в паспорт — Поляков Юрий Валерьевич, 15.07.1993, пос. Нижние Черепки, Калужская область. Да блядь его разъеби!

— По-твоему, я выгляжу на 23? — шепчу, чтобы машинисты не услышали.

— Да ты, ****, совсем что ли *****? Где я тебе лучше-то достану, *****, в полпервого ****? Ты *** мне *** попизди!

Вокруг меня никого. Вокруг Будды, словно чёрные ангелы, на чёрных лебёдках спускаясь сквозь проломы в крыше, кружат альфовцы — их лица закрыты зеркалами, так что в каждом из них отражён он. Они тихо опускаются, бутылки под их ногами мягко лопаются и смеются. Он протолкался сквозь толпу, собравшуюся посмотреть спектакль — он подходил к концу, в депо ворвались омеговцы, а он… а я побежал, выпрыгнув сквозь зияние в стене — к станции «Москва Курская» подходила последняя электричка, идущая на Серпухов. Я взобрался на платформу по камешкам, сложенным лестницей, и в 00:45 электричка тронулась, а я, усевшись у окна, наблюдал за тем, как в депо входят усталые составы. Вместе с ними и я закрыл глаза — путь был неблизкий.

Глава 2

Это было зимой. Случилось где-то в январе, может быть, даже на праздничной неделе. Или в старый новый год — я не уверен. Вроде бы, на перегоне (почему бы не сказать, на перегное, раз позволяет язык, пускай и не благоволит суть дела?) от Ревякино до станции Байдики — то есть, считаем, всё уложилось в пять минут. Из вагона все вышли ещё в Бараново — так мне рассказывали те, кто всё это видел. Хотя в вагоне никого и не было, кроме двух человек: крохотная, на ладошке поместится, женщина, не разобрать, скольких лет — смотрит лицом себе между коленей, вцепилась в сумку, а волосы неухоженные, паклеватые и рыжие; сумка облезлая, из дешёвой искусственной кожи — та быстро отстала, обнажив бежевую мякоть, быстро, не за два-три года, а за два-три часа, пока электричка ехала от Москвы до Ревякино. Отдельные места этой картины поместили в зону быстрого воспроизведения, в два-три раза превосходившую обычную скорость происходящего. И поэтому, когда в тамбуре с приглушенным хлопком распахнулась межвагонная дверь, его одубелые пальцы уже по вторую фалангу (но не глубже) зарывались в глубочайший снег; глаза слепил дальний свет проезжающих машин. Ночью, зимой — кто остановит? Он поднял руку, ни на что не надеясь. Шёл, пятясь, и смотрел водителям прямо в глаза (но не смотрел, потому что слепили фары). Он не был уверен, на какую трассу он выбрался — он никогда не сверялся с тем, мимо чего пролегает путь электрички — ему было уже двадцать три, он уже восемь лет как ездил автостопом, и от Москвы до Питера проезжал, наверное, раз семьдесят, но всё равно не знал, как можно покинуть Москву иначе — только электричка до Тулы, а там на автобус, за город — и вперёд. Он не знал, как выглядит трасса из окна машины, да и знал бы — спасло бы его это ночью? Лишь бы не прямая до Твери, ему бы сейчас в объезд, чтобы не задерживаться в городе, раз уж такой случай представился. И лишь бы не менты — захапают, и всё тут — хера ты, мадам, шляешься по трассе Москва-Тверь в полночь, даже не в полнолунье, когда видно далеко и надолго? Ты либо очень тупая проститутка, либо укокошила кого — ну-ка, а? Залазь, оформлять будем. Паспорт? А к военкомату какому приписаны? Хорошо хоть, громадная красная борозда осталась позади, в ночи, на том, что уже не снег, но ещё и не кровь — отмыл руки. А что если на одежду? Вифлеемская звезда светит ему, как дальний свет, будто кто-то надвигается на него сверху, как фура — ты это, Господи, вопиет он, ты, мудак, Отец всемогущий и всесильный, давший мне жизнь, вольный отнять её?! Вместе с лицом. Свет дан тебе, чтобы осмотреть одежду — повертись в нём, словно в прожекторе, видишь, ни пылинки, только мокрый снег налипает, как сало. Как жир из его шеи. Перемотай обратно, ты, the great devourer, the great vomiter. И поэтому, когда в тамбуре с приглушенным хлопком распахнулась межвагонная дверь, он вздрогнул, был пугливым, сидел к ним спиной, секунды хватило, ещё целиком их не ухватил, а уже понял. И поэтому поднялся на своих ногах и на них же сбежал из вагона, оставляя её одну. Кажется, что-то упущено. Она, кажется, заснула. Электричка набирает ход, будь это день, я бы описал пейзаж, проносящийся за окном — как раз проезжали огромное Московское море, слюда и слюна — и розовое облако (помните, которое было в прошлой части?). Я так боюсь — на море наползает туман и напирает на окна, снежинки пристали к окну, словно канифоль, как масло, застывают, как янтарь и схватывают безумный невидимый пейзаж как фотография. Это если бы день, но сейчас уже ночь. Я не могу больше оттягивать, растягивать — время говорения ведь не резиновое, прорвётся, и так натянуты его тонкие стенки. Второму он ударил отвёрткой в пах — а тот был а) при всей своей быдловатости, очень стеснительный парень, и потому в тамбуре не отлил; и б) к компании он примазался за компанию, его били, обзывали хуесосом, но зато, бля, он свой — это я к тому, что его не стали бы ждать или заперли бы с двух сторон в тамбуре и не выпускали бы бы бы бы. В общем, с кровью брызнула и моча (уже четыре вхождения — тебя же уличат в патологии) — ну и как ты меня трахать собрался?! Ну вот, вы уже всё поняли, но я дорасскажу. Расхрабрились, прямо скажем, пьяные шли лбы — ввалились на «Шульгино» в последний вагон, кулачками-то потузили там кого-то, бомж ехал, в туалете его заперли и замок выломали — сиди, дядя! Гоготали, а стук колёс всё глушил, в соседний вагон перешли, там народу побольше, а они псы трусливые, попритихли, даже билеты контролёру показали, приосанились. Ну что, говорит заводила, следующая остановка — море, пойдём искупаемся. Пошли, искупались, as it is stated in an ancient scroll, один из них утоп, потому что сильно налакались, сильно. Но это было летом, и совсем другие люди — а те дождались следующей электрички, которая была зимой, и сели на неё через три станции после неё и сразу принялись распивать. К ним подсела компания здоровенных лбов в три человека, они напряглись, но подливали, а те со своим, скорешились и в Ясногорске распрощались. Те пошли по вагонам. Как бабу увидели, о, она спит! влезла им мысль в голову ею воспользоваться по одному из её назначений, то есть они сразу поняли, как, не сговариваясь. Я первый, ты второй, а ты — если перепадёт. И в мыслях не было, товарищ следователь, она сама на нас кинулась, я, блять, не знаю, как выжил, наверное, в рубашке родился — так, знаете, говорят, если новорожденный выходит в такой оболочке, тонкой плёнке, как окно, через которое она выскользнула, её лопают, как пузырь. О, да она спит, уткнулась лбом в холодное стекло — за копной волос лица не видна. Слушай, есть у неё лицо — посмотри. Он и так, и этак — встал на четвереньки, на грязных заплеванный пол опёрся, не видно, тогда на спину лёг — видит лицо ангельской красоты; и как такое видя, кровь прильёт к половому члену? Обычно ангелы кастрированы, а вместе с ними и всякий, кто на них взглянет — но не в этот раз. Говорит: есть лицо. Э, дамочка, щёлкает пальцами около ушей. Может, она сдохла? Чё я, труп, по-твоему, ***** собрался что ли? Как это делается-то? Сначала пояс снять и хер достать, а потом её повалить, или как? Нет, ты тогда запутаешься в штанах. Давай — мы её держим, а ты первый. Лады. Схватили за плечи, очнулась, что-то перематывается быстрее, и по схватившим рукам заструилась кровь — повалили между сидений, она молчит, брыкается. Молчи, дура, и я с перепугу ей по лицу, по скуле, поскули мне ещё. Давай-давай, мы её держим. В проход её тащите, тут же места нет. Стоит, а хер болтается в такт перестуку колёс, дальняя дорога, куда ты заведёшь нас? И проносятся за окном деревеньки, уютно, по-домашнему горит свет в окнах, скотина спит в стойлах, и звезда напирает из штанов. Следующая остановка — «Станция № 82910», предконечная. Безумно быстро, и пальцылицохуй склонившегося над ней усохли и сморщились, как финик — и какой ты теперь мужчина и как меня трахать будешь? За волосы выволокли её в проход, тот на колени рухнул, чуть не рассыпался. Дрожит на нём капля, словно слеза последняя, в искусственном свете вагона — пронзает её (каплю — свет), и металлической радуги привкус на языке. Мотнуло вагон, и он виском о деревянную скамью — отключился, свалился на неё грузно. Тогда тот, четвёртый, его отпихнул и сам на его места примостился. Эй ты, третий, стяни там с неё, что причитается, хотя бабу-то полапаешь. А она руками как по воде шлёпает, и раздаётся плеск, а вместо воды — кровь. К поясу своему тянется, к экватору. Ну что, сейчас паровозик в тебя… И вдруг я нащупал вместо того, что причитается, странное уплотнение, похожее на ту бесполезную опухоль, что раздулась между моих ног. Неужели женщины так похожи на нас, подумал я в тот миг, и тут в шею мне, ни в чём не повинному, прилетел нож, острие, правда, правда очень острое, до смерти и перерубания шейных отделов позвоночника. Чем я заслужил это, бог немилосердный — что, выю я подставил ближе других? Им тоже досталось, мой бедный агнец, чего тебе уже не было суждено увидеть. Еёего нож вошёл в твою шею, как в масло, и так же легко из неё вышел — как если бы я зашёл в свой земной дом, церковь, и вышел из нее, не потревожив даже пламени свечей. После чего я закрыл глаза и заснул долгим непробудным сном. В вагоне погас свет. Вспыхнул. Она двинула ногой ему в пах. Он осел ей на левую ногу, прижав её к полу. Погас. Вспыхнул. А нож уже разворачивал горло по ходу движения поезда — он забирал направо. Погас. Все сопели в большом соитии. Нож трахал его горло приговаривая этого ты хотел, так хотел или вот так, каждый раз разворачивая. Погас. На кого-то накинулись сзади — на плечи. Тени размножались. Он нашарил в темноте кнопку и связался с машинистом: «Блять, вызывай скорую, блять, ментов, тут пиздец!». Но в вагоне уже не было никого, чтобы нашарить в темноте кнопку, потому что вспыхнул свет. Рядом с ним разошлись в стороны дверцы и резиново стукнулись обратно — тень проскочила в тамбур, последний, тупиковый. Из лабиринта электрички выхода не было. Подъехали к станции, разъехались двери, кто-то гнался за ней, и нож торчал у него под правым соском, налитым кровью, словно молоком. Вернулась и освободила. Двери разъехались, открыв провал — последний вагон завис над пустотой, не доехав до платформы, вывалившись своим тяжёлым жёлтым светом на оледенелый ручей внизу. В котором два года назад. Кто-то шёл к ней навстречу. Рванула ручку двери — туалет — открыто. В тамбур он ввалился, вполз, ухватил за ногу. Хлопнула дверь, прибив руку — уползла, как змея, а двери схлопнулись, отсекая. Всё окошко в инее, запоры примёрзли, согрейте. Залезай, поехали, и руку на колено километре на девятом — чего так долго решался? Решительно прошу его убрать или высадить. Пошла нахуй из машины, сдохни, блять, на морозе. Он действительно умер, окоченев в снегу. И утром его труп нашли в снегу со следами борьбы на теле, признав виновным в убийстве 50 000 тысяч человек. Окошко заржавело-индивело отодвинулось, подпуская холодка к вони. Его плечи были уже бёдер, бёдра — уже плеч, и поэтому он, Поляков Юрий Валерьевич, как узнали менты, вытребовавшие его паспорт по дороге в участок, с небольшим усилием и нажимом протолкнул себя в игольное ушко. Электричка набрала ход, проехала платформу, и когда он выскользнул полностью, то кубарем полетел по склону, по глубокому снегу, где и застыл со свёрнутой шеей.

Глава 3-я, в которой повествуется, как я, движимый жаждой приключений, отправился на собаках от Москвы до Байкала.

Москва — Владимир — Вязники — Нижний Новгород — Ветлужская — Шахунья — Котельнич — Киров — Яр — Балезино — Верещагино — Пермь — Шаля — Екатеринбург — Ощепково — Тюмень — Вагай — Ишим — Называевская — Омск — Татарская — Барабинск— Чулимская — Новосибирск — Болотное — Тайга — Мариинск — Чернореченская — Красноярск — Уяр — Иланская —Тайшет — Нижнеудинск — Тулун — Зима — Черемхово — Иркутск — Слюдянка — Мысовая — Улан-удэ — Петровский завод — Хилок — Могзон — Чита — Карымская — Шилка — Чернышевск — Зилово — Ксеньевская — Могоча — Ерофей Павлович — Сковородино — Талдан — Магдагачи — Архара — Облучье — Биробиджан — Хабаровск — Вяземская — Уссурийск — Владивосток

И как затем путь моего следования затвердел в некое подобие кристаллической решётки, довольно, впрочем, эластичной и подвижной.

Москва — Владимир — Вязники — Нижний Новгород — Ветлужская — Шахунья — Котельнич

| | | | | | |

Киров — Яр — Балезино — Верещагино — Пермь — Шаля — Екатеринбург

| | | | | | |

Ощепково — Тюмень — Вагай — Ишим — Называевская — Омск — Татарская

| | | | | | |

Барабинск— Чулимская — Новосибирск — Болотное — Тайга — Мариинск — Чернореченская

| | | | | | |

Красноярск — Уяр — Иланская — Тайшет — Нижнеудинск — Тулун — Зима

| | | | | | |

Черемхово — Иркутск — Слюдянка — Мысовая — Улан-удэ — Петровский завод — Хилок

| | | | | | |

Могзон — Чита — Карымская — Шилка — Чернышевск — Зилово — Ксеньевская

| | | | | | |

Могоча — Ерофей Павлович — Сковородино — Талдан — Магдагачи — Архара

| | | | | |

Облучье — Биробиджан — Хабаровск — Вяземская — Уссурийск — Владивосток

Где-то во время этих поездок меня и завербовали, ближе к Дальнему Востоку, я думаю. Удивительные это люди, скажу я вам. Как их много, и от пламени нашего сердца, которое застывало, вечно подвижное, в наших поясах, кристаллическая решётка начинала таять и слипаться.

москвавладимирвязникинижнийновгородветлужскаяшахуньякотельничкировярбалезиноверещагинопермьшаляекатеринбургощепковотюменьвагайишимназываевскаяомсктатарскаябарабинскчулимскаяновосибирскболотноетайгамариинскчернореченскаякрасноярскуяриланскаятайшетнижнеудинсктулунзимчеремховоиркутскслюдянкамысоваяуланудэпетровскийзаводхилокмогзончитакарымскаяшилкачернышевскзиловоксеньевскаямогочаерофейпавловичсковородиноталданмагдагачиархараоблучьебиробиджахабаровсквяземскаяуссурийсквладивосток

Месиво, сплошное месиво. Спросите вы, сколько можно дурить голову добрым людям, ничего не объясняя? А я вам скажу, что вы блядские кяфиры и ничего я вам объяснять не намерен я сам ничего не понимаю, но мы меняем души, маски и тела, растворяясь среди вас, растворяя ваши хилые груди навстречу. Понимание изредка касается меня крылом птицы Рух, перьями острыми, словно лезвия. Я приехал на нужную станцию, выхожу и иду. Что-то там делаю, не доходя дома, где, вижу, на меня уже расставили силки. Поздняя весна, и я достаю из пакета банку пива, замедляю шаг, я, Поляков Валерий Дмитриевич, Отец и Сын. Вы тут ненадолго, мы тут навсегда, вашу страну смоет, как глупый песок с пляжа, кристаллическое месиво из ваших (то есть, вроде как, из моих тоже) солдат и гражданских придёт, мы приведём его, в другое агрегатное состояние и то, что некогда было зловонным Енисеем, обмельчает в пыль и воздух, пшик. Становой хребет рассыплется. Не допив, я разворачиваюсь и вновь сажусь на электричку (как это меня не перехватили? может, меня и не ловят, может, я всех обхитрил?), захожу в туалет и там переодеваюсь.

Следующая глава.

— Слушай, ты зря вернулся, они ещё тут, за каждым столбом.

Тот самый человек, что во второй главе отдал герою паспорт, отогревает пальцы зажигалкой — его ногти чернеют. Депо передёргивает судорога, и вспоротая на мгновение подкладка столбов обнажает глитчи.

— Вонони. Ты бы нахуй остюда шёл. Спасался, в смсле.

Его собеседник молча продолжал своё размеренное дело — ритмичное дело, напрягал громадные мускулы, подтягивая штангу к груди, на обеих её концах — ржавая бадья.

— Этуже? Какой п-ход? Девятый? Ты парень большой, да невовремя затеял тренировку — они тут покажутся через, — он потянулся за телефоном в карман, но тот оказался разряжен. Чернота экрана углубилась пеплом ногтей его, обугленных и. Он на всём оставлял след, понемногу размазываясь по поверхностям.

Его собеседник рос на глазах и уже заполнил собой полдепо, оттеснив *имя* (у него, как у владельца бесконечных имён, своего собственного не было) к дверному проему, который вёл в сквот. Затем он осел.

— Мне с тобой страшно. Сейчас налетят и загребут нас обоих.

— Ты, наверное, с кем-то меня путаешь, — ответил он впервые за главу. Метроном ненадолго застыл. Тогда завыло, будто он сдерживал какие-то силы. И в скрежете, и в грохоте он заговорил: — Если тебе интересно, меня зовут Сергей.

— Я знаю, я сам дал тебе это имя при рождении.

Сверху прошли люди, вдавленное дно депо, по его осыпям покатились камни и крошево. *Имя* искорежило в смехе.

— Сейчас я всё устрою. Тебе, наверное, некуда податься — верно? Ты выехал из Москвы один раз — тебя отбросило, так бывает, так бывает с каждым, и ты вернулся к нам. Но нас-то уже нет, нас разбили, расстреляли, перемололи, скатали в один мясной шар, чтобы легче было судить без суда. Так что ты тут некстати. Нас так запугали, что мы сами уже не свои. Во многих, во многих смыслах. Я тебе правду скажу как другу: я всё так же раздаю паспорта, но выписываю их у этих самых, так, чтобы они всё знали — кто, куда. Сразу не хватают — играются. Но как другу я тебе скажу — паспорта я тебе не дам. Ты можешь поискать старые в грязи, может, они один-два недоглядели.

Что-то незаметно исказилось, один кадр слишком резко сменился другим. Ты меня друг прости раз такое не бывает то я и не помню, а где бы ты я не был то всегда звони кричи как можно сломали три пальца как-то раз выбрался живым и тут же записали в протокол: восемь пальцев на одной руке ни одного на трассе не осталось разве эффект жестокого не закрался в трещины

— Теперь он только и ждёт, как бы ему выбраться из тюрьмы, созданной обрывом

— Слишком у тебя всё правильно.

— Ни к одному мускулу, к сухожилии не придерёшься.

— Вот, — он указал на полустертое объявление на стене, — позвони по этому номеру, 89299111500, они тебя сразу вывезут куда надо. Но ведь это висит здесь уже три года, а то и четыре. Когда я приполз сюда ещё крохой, эта бумажка уже висела здесь. Я видел, как её клеил какой-то малолетка.

— Я даже знаю, что двое моих знакомых вот так вот уехали по этому номеру. Автобусные туры, прямо под снаряды выбросили. Все-то знают, что это не автобусные туры, а так — приманка для сорвиголов. Зачем, по-твоему, приманивать наёмников? Они сами знают, что это не автобусные туры, а под обстрел. Но оформляется все как автобусные туры? И что, до сих про действует?

— Да, — выдохнул он, окопавшись в своей реплике: — до сих пор.

Ну, я поехал, — он забросил сумку в багажный отсек и показал паспорт билетеру на входе. И билет.

— Точно проверять не будут?

— Я почти уверен. Вот они сами и дают тебе лазейку.

— Плевать всем, кто ты, — добавил второй из них. — Лишь бы умирал без писка.

— Это я могу, — заверил он.

— Тогда вот вам билет, отправление завтра в семь сорок от Царицыно, там разберетесь.

— Будет написано: «Севастополь».

— Туда и садитесь, да.

— Ваше место — 36.

— Не у окошка, извините уж.

— Не советуем занимать другое, даже если увидите свободное.

— Они горячи на расправу, скоры на руку.

— Прибьют, если вы его место займете.

— Живот вспорют.

— Собой набьют себя.

— Это они тоже могут, — смех, — но всё же сначала: вас — собою.

— Да-да. Пролезут в тебя так глубоко, как ни одному паразиту не снилось.

— Долго потом пинцетом вытаскивать.

— Скальпелем, скальпелем.

— Ну, в добрый путь.

— Ваш билет.

— А. Это ты.

— Идём с нами.

— Хорошо.

Он отошёл в сторону, отъехал автобус, а мы остались на станции, а тот, что отошел, отрапортовал:

— Я бы назвал наш план-перехват «Загустение и размывание смысловых сгустков» *фраза из черновика*.

Polizeibericht:

That day I was the one, the chosen one, who had to rent a lorry, der Laster, as they call it back there. A pile of metal meat, a scapegoat, a pigeon. Nervous trembling. It costed me a huge amount of money. Excuse me for my bad English, I only moved in your country some two hundred years ago, didn’t have a chance to learn it properly to speak now as your praised writers like Vladimir Nabokov, or Joseph Hutchinson, or Long Long Nights When I Was Cutting My Hair Scraping It With A Blunt Knife So That My Skin Turned Red and Black With Oil And Blood Of My Children Thrust Into Meat Grinder Of The Unnamed War. Did you read his beautiful verses? After my head got squashed among the crowds of your cities I only remember one line, the finishing one: That day I was the one, the chosen one, who had to rent a lorry, der Laster, as they call it back there. A pile of metal meat, a scapegoat, a pigeon. Nervous trembling. It costed me a huge amount of money. Excuse me for my bad English, I only moved in your country some two hundred years ago, didn’t have a chance to learn it properly to speak now as your praised writers like Vladimir Nabokov, or Joseph Hutchinson, or Long Long Nights When I Was Cutting My Hair Scraping It With A Blunt Knife So That My Skin Turned Red and Black With Oil And Blood Of My Children Thrust Into Meat Grinder Of The Unnamed War. Did you read his beautiful verses? After my head got squashed among the crowds of your cities I only remember one line, the finishing one.

Do you like it? I’m sure, you do. Thank you for your attention. Can I go now? Oh, sure. Didn’t I? Okay, from the very beginning. May I tell you everything backwards? You are supposed to follow our commands. Now I’m sitting in front of you, a hazy black smoke, the salt of the wind, a sand blizzard, a lizard with no particular features except for it’s lacking tail. The emptiness as manifestation. Did you read it? Oh, you, scumfucks, you didn’t even bothered to learn English. Do you understand us-me-we? How does it feel? Where did you go? The sub-atomic level of photography as the representation of represent-schaft. A. B. F. U. K. P. C. A. R. E. Q. R. T. Y. Y.Y. You see? Yes, this is mine. Mine face, who did take a picture of me? Am I under 24/7 surveillance? No understand you. Please call an interpreter. Yes, Yes, No, Maybe, I don’t remember. Do they hear your questions? What do you mean, its not important? They are not allowed? A secret information? Yes, I understand the consequences: smashed heads, limbs torn apart, panic, the spoiled holidays for the dead. Do I have a driving license? You ask! I used to drive a buggy back there in the desert. I was recorded? I can leave the place in any minute I’m just your fantasy, as you are mine. You are my twins, both of you, a fucking selfie taken in the bathroom, on the outskirts of what itself seems to be a hole in the sand, a hole made with a knife. The mirror is cracked, and we can see each other. Backwards, then. A man like me can find no job in your country. I can drive, but who would let me? You need details? I rented a car, because mine was broken, I was having it repaired, when everything happened. He thrust the door open, like in that fucking GTA or elsewhere, pointed a knife in my chest. What do you mean, I was that man? I stopped before the traffic light, and saw a fair to my right. Yes, this is the last line from than poem! What followed was a massacre, words and prayers turning into bubblimumbling fermenting mass. Was it? The goddamn turning signal wouldn’t work! That is where you caught me on your omnipresent cameras, didn’t you? Should I better cause a traffic jam, uh? And I repeat you one more time, I didn’t know what was in the freight. Millions of heads separated from their bodies, falling from the inside like watermelons, once the door is open, you say? They searched everything from the top to the bottom but didn’t find anything. A fair to my left, they are afraid of me. The gates were opening terribly slow, finally it jammed, but the hole in the sand was large enough for me to fall inside. I am only a delivery man, though I deliver quiet big things, but nothing criminal involved, you see? Yes, his name was Peter, a client, he often. Do you believe me?

Глава последняя, в которой рассказывается о том, как один оперативник сидит в своём отделе и разбирает бумаги, донесения и проч., ведь ему уже давно пора найти одного преступника, который ни в какие рамки не лезет — буквально. В этой главе рассказывается о том, что оперативник, назовем его Михаил, всматривается в пустой лист бумаги формата А4, на котором под его взглядом проступает лицо, как будто поднимается из глубокой, но залитой светом скважины. В этой главе рассказывается о том, как это лицо исчезает, стоит Михаилу отвести взгляд и посмотреть на стену — и о том, что на этой стене висит. А также о том, как он иногда встаёт, чтобы размяться, ходит по кабинету, выдавая моё незнание того, как устроена работа у этих людей (да это и не важно — знаю, не знаю): есть ли у них кулер с водой — хотя бы один на этаж? выделяют ли им кабинеты, или они все сидят в одном? стоило бы хотя бы один раз дать себя свинтить, чтобы присмотреться поближе. Хотя разве — и об этом тоже идёт речь в этой главе — это помогло бы мне узнать: сколько детей варится в его, Михаила, чреве? О том, как несладко ему приходится и о том, что за каждым из них, из тех, что в кабинете, или они летом работают на улице? — за каждым из них я балансирую меж двух пропастей — патетики и ненависти. И о том в этой главе будет рассказано, как нам эту каверзу преодолеть, как выкорчевать напряжение в обществе и ненависть измордовать. В середине главы приведен текст законопроекта: всеобщая справедливость — это все должны посидеть, тогда не останется дознавателей и преступников, доносчиков и их жертв — все там будем, своё отбудем-отсидим, — так приговаривает Михаил, о чем мы ещё узнаем в этой главе, скрепляя степлером листы, прошивая (ведь есть в этом что-то от мойры плетущей (прядущей, — поправляют) нить чьей-то судьбы???) тома дела.

— Привели, —

— Заводи! —

В этой главе еще расскажут о том, как Михаил добросовестно соблюдает все необходимые формальности и скучные процедурные проволочки — большую часть главы, собственно, занимает подступы к рапорту, которые обычно пролистывают безо всякого интереса, а ведь там самое главное и запрятано. То синим, то красной ручкой, зеленой, когда хорошее настроение, но за это ругают, отчитывают, как ребенка, как в детстве мать била по рукам, стоило только.

— Насилие делает вещи простыми, — говорит Михаил в этой главе. — Это цитата, — добавляет он. — Но, — завершает он свою часть: — Продолжение и авторство доступно только после оплаты — paywall, времена такие, а что поделать, напишите автору, он вышлет реквизиты, а так сразу тут в текст вставлять нельзя — кажется под это есть статья.

И Михаил её знает, но расскажет об этом только уже в самой главе, когда она начнется.

— И это совсем не смешно — всё, что здесь творится, — вставляет его напарник. — Он просто не умеет выводить персонажей, и мы остаёмся карикатурами на собственные шаржи, детскими рисунками, которые принялись стирать грязной резинкой — и всё размазали, и всё поехало.

Ну, а мы за это тех, кого он любит, любуем резиновой дубинкой, — заглядывает в комнату третий.

— Имя

— Продолжение доступно

— Фамилия

— Продолжение доступно

— Вот же, у него с собой паспорт.

— Продолжение доступно, — зарычал он.

— Продолжение доступно, — оскалился другой.

— Продолжение доступно, — передернуло третьего.

— Продолжение доступно, — примирительно заметил он.

— Продолжение доступно, — и ударил его кулаком в челюсть.

— Продолжение доступно, — тогда он резко развернулся и вышел прочь из комнаты.

— Продолжение доступно, — бросил ему вслед тот, что с начищенными погонами.

— Продолжение доступно, — согласился сидящий за столом.

— Продолжение доступно, — но ему сначала ударили под колено, заломали одну руку за спину, а второй заставили вывести подпись.

— Ну, а теперь перейдем к делу — составим фоторобот.

— Я ведь все подписал.

И вдруг он зашёл в комнату — как выяснилось потом, уже спустя восемьдесят лет, когда открыли архивы, — пришёл сам с повинной. В этой главе также содержатся выдержки из интервью со следователями — тому на момент записи было около девяноста лет, но он помнил свои ощущения от встречи с этим типом и подробно их изложил:

Лицо это было таким: я начал наблюдения с глаз: затем перевёл взгляд на губы: тем же скальпелем рассмотрел линии шеи и подбородка: скулы: рассек лезвием нос: досталось и бровям, волосам, и лишь на миг мелькавшим зубам, которые он, казалось хотел накрыть губой (и чтобы не позволить ему этого, мне пришлось полоснуть и по ней; и как он брыкался) (а всё же из–за развернутой полости губ было лучше видать; издался цок, стоило лезвие настигнуть кальций) так вот, пока я не забыл: глаза у него были земляно-зеленого цвета, как ил, в таких топко было, вязко, удушливо, забыл ещё сказать, что я не обошёл вниманием и складку, зародившуюся, когда он по привычке угрюмо свёл брови. так вот, пока я не забыл: волосами он вышел черен, смолян, дегтярен, кровь с углём, а больше всего мне понравилась его натруженная шея, которая ловко переходила-текала в упругий, как резина подбородок, до которого он то и дело в своей беззаботности касался пальцами (а те тут же отлетали). нос, что же с носом, не помню, а после подбородка наступил сразу лоб, такой чугунно-лёгкий, что даже, но вот нос, нос, нос был, торчал, был прям, как стрела, как аврора-звезда, как лёд, как тяжёлая ткань. скулы, легко заворачивавшие его лицо, были свидетельством его сильного испуга, пережитого накануне или уже на заре рождения, такими они были кривыми, она выпирала сильнее другой. но в целом, лицо его было гладким и благо- и волнообразным, взгляд особенно цеплялся за глаза, чей лучистый гнёт так и тянул улыбнуться — я вот не сдержал и улыбнулся, когда увидел эти глаза, потому что они были светлыми, как молоко, заключенное в крынке. о зубах-то я совсем забыл, их уже, выходит, было два ряда (будет больше — больше сможешь съесть, меня так утешали), да всё обломаны да переломаны, как скрюченные пальцы или скособоченные носы. точно-точно, нос его был точным отражением челюсти — свёрнутым набок, хоть отслаивай от зеркала по волоску, на котором уместилось по крошке зуба, да переноси повыше. под глазами у него набрякли мешки (вот ещё что — я ведь успел разглядеть его пальцы — это, конечно, не лицо — они были сломаны, как выбитые зубы; нет, были они, были они длинными, но один до подбородка не дотягивался, сколько он ни пытался), да и весь его вид был небрежный и неопрятный: чего стоили одни только волосы: одним взмахом скальпеля я срезал ему скальп, теперь любуйтесь: вот, да вот же, ну присмотритесь, ладно, расскажу: волосы были все взъерошены, где-то подпалены, а ведь мог быть красавец — такой-то цвет, кровь с молоком, белый-белый, настрадался, должно быть, чтобы такой цвет-то выстрадать. сразу за волосами начинались губы, когда-то тонкие, как крылья, а теперь распухшие, как место перелома. зато красные, наливные, так и хочется их поцеловать, а они всегда растянуты в улыбке; он улыбается всегда, и не поддаётся хмурости, так мне сказали. никак из головы нейдет эта краснота в губах, вы-то, чай, успели про неё забыть, когда это было, а у меня она из головы всё нейдёт: такие губы ни к чему кусать, чтобы придать им красноту, как это делал один мой друг. но и тот справился: разворотили ему его губу неподатливую, так разворотили, что назад не воротишь, уродливая стала, зато красная и красивая, он всё удержаться не мог да касался её пальцами, пока она не зажила (до конца она никогда не зажила). измолотили его немало, и глаз у него стал косить, так же и у этого, я заметил, левый (красный) всё голову вверх вскидывал, а правый (исиння-синий) прицельно глядел и хитро щурился. этот тоже ласкал свои губы, видно было, нравятся они ему, пальцами он всё пытался ухватиться за подбородок, которому очевидно отдавал предпочтение на своём лице, но по причине их несоразмерной (несоразмерной крохотной ладони) длинны, все время перелетал ими мимо подбородка (мясистого, надо доложить и неприятного) и цеплялся за губы. ещё он облизывал их языком, не упуская заодно случая (следующий мог представится только через несколько лет) пройтись этим языком по цепи идеально ровных зубов. ещё у него был шрам в виде лица и каменного идола. шея был тонкой, и я только дивился, как она ещё выдерживала его разжиревшее лицо, переполненное всяческими чертами, не всегда человеческими. чтобы дать им всем место, нужно было лицо побольше. а шея была красивой, под стать лицу — крепкая, напористая <…>

чтобы получить продолжение, напишите на amalgama09876@gmail.com (только я не отвечу, это конец).

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About