Donate

ʒиN 22 : политическое в условиях эмиграции 22 — 26

ʒиN16/04/26 14:18248
фото на обложке: mishmash.group: the image of the eraser Nr.22
фото на обложке: mishmash.group: the image of the eraser Nr.22


Юркин Юрий

Я вступил в партию. Мои мотивы даже самому себе не ясны. Есть вероятность, что это компенсация отсутствия реальной политической деятельности на родине, мне также экстренно была нужна хоть какая-то коммуникация на немецком языке, после курсов язык никак не использовался и все эти сложные выражения и слова, что я выучил падают со скалы, как слабые спартанские младенцы.

Я открываю сайты разных партий, интересуюсь что у АфД и ЦДУ. АфД говорят про защиту немецкой идентичности, у меня ее нет и не будет, но страничку закрываю, потому что не верю в то, что партию саму это реально волнует. ЦДУ спрашивает про мою конфессию. Не найдя пункта «православное язычество», разочарованно закрываю бирюзовую анкету, христиане они тоже так себе, по крайней мере наши понимания христианства различаются. Я был на публичной встрече ди Линке перед коммунальными выборами, маршировал с ними на прайде, но не готов кого-либо называть «товарищ», у меня от произнесения этого слова язык присыхает к небу. Другие мейнстримные партии я совсем не рассматривал. По духу конечно мне больше всего подходит Die Partei их лозунги и агитация — пародия на политику, в которой больше честности чем чего-либо другого, в России моего детства тоже любили голосовать за шутников, однажды партия дураков даже набрала большинство в парламенте, а потом когда тебя также со смехом и плясками охватывает диктатура, стирающая города и убивающая целые семьи, смеяться уже не хочется. Вот так, после часов раздумий, я нажал «Ок» и мне пришло подтверждение, что я официально принят в «Зеленые».

Сперва, я как новый член партии должен провести 3 часа на открытом заседании местного правления. Почти все партийные встречи открыты для членов и простых интересующихся. Перед приходом я, голодный, забегаю в ближайший Альди и моментально затачиваю шварцвальдскую свиную вырезку. Надеюсь, от меня не пахнет свинину. Я снимаю куртку, под ней шерстяной свитер Cos ярко зеленого цвета, который я купил в Москве перед закрытием всех европейских масс-маркетов, не знаю, что подумали мужчины и женщины вокруг, но сам я себя чувствую по-идиотски. Вокруг меня, в небольшом деревянном домике, в основном белые мужчины за пятьдесят, они мило улыбаются и предлагают газированной воды. Когда приходят женщины и я выдыхаю. Все представляются, я тоже, говорю откуда я приехал и почему я вступил в Зеленые, например, мне нравится их закон о самоопределении, защищающий т-людей, мне нравится, что они поддерживают Украину и думают о коренных народах в России.

На заседании кажется есть люди, которые видимо никогда до моего появления здесь не общались с иностранцами при таких обстоятельствах (по другую сторону прилавка) и ни разу не открывали новости за последние пять лет. Они удивляются откуда я знаю немецкий и спрашивают почему я приехал в Германию.

— О Юрий, у нас есть Оливер! Он знает русский!

Оливер действительно неплохо говорит по-русски, когда он пытается сформулировать очередное предложение я ловлю себя на мысли, что выгляжу также странно как он в моменты, когда кто-то пытается выразить какую-то сложную мысль на твоем языке. Легкая улыбка, напряженные морщинки в уголках глаз, прикушенный язык и возня головой из стороны в сторону. Ты пытаешься скрыть раздражение от акцента, ошибок в грамматике и согласовании. Опять не тот предлог! Оливер, как и многие здесь мужчина за пятьдесят с седеющей бородкой сказал, что был в Петербурге в девяностые и спросил у меня бывал ли я в клубе Туннель, который закрылся еще в девяностые, на что я просто снисходительно улыбаюсь. Он, как и многие вокруг говорит на высоком наречии, будто бы с присвоенным статусом реликта, на языке университетских аудиторий, замечает что проблема современной России в гибрисе, гордыне и высокомерии и от этого вероятно все наши беды.

Я включаюсь в общий разговор. На партийной повестке сборы на захоронения детей. Бедные родители итак настрадались, чтобы еще нести финансовые потери. Затем — обсуждение такси — местные таксопарки зачем-то возвращают машины на место, после того, как отвезли пассажира в соседний город.

Я смотрю на часы. Мой последний автобус ушел, получается, мне самому придется уезжать на такси. Замечаю что все вокруг смотрят на меня и многозначительно молчат. Председатель правления вежливо сообщает, что мне пора, а им предстоит обсудить еще пару вопросов.

Я мерзну один на пустой темной улице. Мой убер опаздывает минут на пятнадцать, затем уже на двадцать пять — здесь это нормально. Пока я одиноко стою на морозе, мимо проносятся машины и велосипеды моих однопартийцев, которые видимо уже закончили обсуждать не шпион ли Путина я. Может все-таки следовало попросить моих сопартийцев меня подвести?

Фрагмент романа “Смерть на прайде”


Герман Преображенский

Смысл политического в растрескавшемся мире

Добрый день. В этом тексте я попробую отрефлексировать своё понимание политического сейчас, в условиях иммиграции, в тех условиях, в которых нахожусь я и мои близкие.

Дело в том, что иммиграция — это вынужденный процесс сейчас для нас, и это своего рода знак той страшной ситуации, катастрофы, которая сложилась в России и вокруг неё, и продолжает нарастать.

История политического в России на моей памяти связана с событиями 2010–2012 годов, когда произошла обратная рокировка, и общество отреагировало на это тревогой и сопротивлением. После этого власть ответила репрессиями. Это такая взаимная эскалация: спецслужбы недовольны интеллигенцией, интеллигенция недовольна уровнем несвободы, в который её ставят спецслужбы. Спецслужбы — это и есть сегодняшняя власть России. Поэтому политическое возникло не сегодня и не вчера в России. В нынешнем виде политическое противостояние возникло задолго до начала войны.

Даже еще в пост-перестроечный период многие мои сверстники, как вы знаете, игнорировали политику, потому что она была во многом растворена в пиаре, бандитизме, воровстве и воспринималась как грязное дело. Многими она так и сейчас воспринимается, что уже взято на вооружение идеологией — людей отговаривают участвовать в политике, потому что «это грязная игра». Во времена моего студенчества и чуть позже, в начале нулевых, никто не хотел в этом участвовать: люди читали книжки, делали проекты, связанные с искусством, или на своём уровне старались улучшить жизнь в стране, жизнь своего окружения, реализовывали гуманитарные проекты, чтобы в конце концов жизнь изменилась к лучшему. По сути дела, мы были европейцами, только мы не жили в Европе, но жили в мировоззрении своем по стандартам Просвещения. Поэтому нынешняя эпоха варварства нас выдавила из страны окончательно. Нам много раз говорили: «Уезжайте, если не нравится». Но мы не уезжали, мы оставались, потому что для нас было принципиальным действовать для России, действовать для того, чтобы свою страну сделать лучше, гуманнее, совершеннее. По большому счёту, люди в России стараются это делать даже и сейчас, под прессом того безумия, которое творится: люди не просто выживают, а стараются жить достойно.

В целом, мы рано расслабились — проект Просвещения все еще не завершен. После второй мировой войны он нашел продолжение в идее социального государства. Теперь же, когда расслоение в обществе все возрастает, война и обскурантизм предлагаются элитами как эффективный механизм удерживания этого расслоения, что ведет к варварству и сепарации единого мирового пространства.

Говоря об изменениях, которые произошли уже после начала войны, я зафиксирую несколько характерных черт.

Первое и самое главное: катастрофа, которая произошла, она произошла через понятие мира. В философии есть такое понятие, как «жизненный мир» (Lebenswelt). Не просто природа, частью которой мы являемся и в которой мы живём, а мир как наше мыслимое окружение, как-то, что мы мыслим как собственный горизонт, горизонт своего существования. Традиционно считалось, что, несмотря на различия всех культур, языков, историю разнообразных государств, всё-таки мир, в котором мы живём, планета Земля или окружающее нас мыслительное пространство, — он один. И если выразить максимум, как это сделал Ален Бадью, «есть только один мир» (Обстоятельства, кн. 4). Это означает, что на экзистенциальном уровне, где-то в глубине, на базовом уровне, в своих установках люди хотят одного: жить хорошо, хотят добра своим ближним, своим детям, хотят развиваться, иметь смысл существования, общаться, договариваться с людьми. Это общие экзистенциальные установки, которые они разделяют, и это делает мир единым. У Бадью это ещё и условие интеграции, возможности переизобретения себя в новой культуре.

После начала войны, после начала этой катастрофы, мы увидели, что единый мир разваливается на части, он как бы растрескивается, и нет больше этого единого мира. Сейчас мы наблюдаем процесс его полураспада. Он выражается в том, что от этой единой экзистенциальной основы отпадают небольшие почти автономные анклавы, которые автореферентны и враждебно настроены к друг другу. Экзистенциальные константы подменяются идеологическими протезами, которые служат ограниченному набору средств и целей, и которые работают на короткой перспективе. У них есть свой профит, у них есть даже какая-то цена и оправданность, но нет того мира, который мы бы могли склеить и который мы бы могли считать своим домом. По сути дела, этот процесс распадения единого мира может привести к тому, что люди в этих разных пузырях станут просто антропологически разными живыми существами. И тогда эта война действительно приобретает катастрофическую форму: люди не будут уже рассматривать себя как один вид живых существ, и тогда образ врага приобретёт ожесточённый, наиболее бескомпромиссный вид. Другие звери, другие животные, другие орки, с которыми нельзя договариваться, а можно только их истреблять. Вот этот результат распадения единого мира, отпадения от единого экзистенциального базиса — это наша сегодняшняя политическая реальность.

Второй мой тезис состоит в том, что когда мы уехали, главным политическим смыслом нашего существования постепенно стало просто то, что мы продолжаем жить: продолжаем воспитывать своих детей, продолжаем добиваться профессиональных достижений, продолжаем делать то, для чего нас создала природа, продолжаем осмысленное существование. И в этом проявляется значение политического сейчас для нас, для уехавших. Не в конкретном сопротивлении Путину, диктатуре или войне, а в выстраивании своей повседневной жизни в ответ на невзгоды судьбы. Это такой ответ — мы продолжаем существовать, мы никуда не делись. Несмотря на то, что нас исключили, нас вычеркнули из жизни нашего общества и отправили в такое непроизносимое устранение, мы существуем, мы обретаем смысл, мы интегрируемся в общество, мы развиваемся, мы ведём осмысленное существование. И вот это и есть сейчас изменившийся для нас смысл политического, в условиях эмиграции и обживания в новой культуре. Ведь другого пути назад нет, мы взяли на себя ответственность за свою жизнь.

Мой третий тезис касается требования мира, обращенного к нам, он тоже характеризует нынешнюю ситуацию. Мы всегда жили в мире как в доме. Хайдеггер использовал выражение «дом бытия» для описания экзистенции. Это было, может быть, не всегда уютное место, но место, которое обладало своей автореферентностью: мир мог себя сам починить, возвращаться к своему нормальному состоянию, он соответствовал основным базовым правилам допустимости и нормальности для человеческого существования; а мы просто в нём жили, не заботясь о том, что нам когда-нибудь предстоит его склеивать, подчинять или реабилитировать саму его сущность, саму его природу. Мы жили свою обычную жизнь и ставили другие, повседневные цели: получить образование, дать образование своим детям, помогать ближним, обеспечивать свою семью, устраивать свою частную жизнь. И мы не ощущали, что с миром что-то не так.

А когда произошла эта катастрофа, мир разъехался, сама его сущность поплыла. Он перестал воспроизводить свою собственную нормальность. Часто это называют новой политической реальностью или новым состоянием мира, но здесь нам не нужно идти на поводу этих штампов. Не нужно онтологизировать ненормальность. Скорее, то, что произошло с миром, — это катастрофа, но это и вызов к нашей свободе. Это голос бытия, требование этого мира, обращённое к нам с просьбой, с желанием получить от нас импульс, получить уже от нас эту реабилитацию мира. Чтобы мы могли своими непосредственными усилиями помочь миру восстановиться. Но мы никогда раньше этого не делали, мы никогда не чинили мир, мы просто в нём жили. Поэтому сейчас перед лицом этой задачи многие чувствуют растерянность, безосновность, зависание в пустоте, потому что былой нормальности мира мы больше не ощущаем. Для многих это требование мира, обращённое к нам с просьбой починить его, воспринимается как инстинктивное желание спрятаться в своём небольшом мире, уйти во внутреннюю миграцию, обживать свой кокон, свою сферу, жить нормальной жизнью среди ненормального мира.

Но это не совсем тот ответ, который требуется сейчас. Мы не можем игнорировать простой факт, что сущность нормального мира была нарушена, не можем не маркировать нынешнее состояние мира как катастрофу. Поэтому есть большое, но едва уловимое отличие изменившегося политического, а именно — это обживание мира заново. Политическое как место для небольших дел — продолжать существовать в эмиграции, сопротивляться уничтожению — это совсем не то же самое, что вовсе не замечать ненормальности мира и укрыться в своём маленьком мирке. Нет, мы осознаём, что с миром произошла катастрофа, не игнорируем ее, и реакцией на эту катастрофу был наш исход. Это маркер и отличие от внутренней эмиграции. Мы должны были дистанцироваться вовне от современной России, чтобы сохраниться в качестве людей, в качестве тех, кем мы являемся и кем мы себя считаем, — идентичностями свободных и этических субъектов. Мы не игнорируем тот факт, что идёт война, что это преступление, что это катастрофа, что бомбардируют города и это делает наша страна, она — источник проблем. Мы знаем об этом, мы имеем возможность об этом говорить. То есть, мы утверждаем, что с миром сейчас что-то не так, и одновременно утверждаем границы нормальности, повторяем, что-то, что сейчас происходит, — это ненормально, это вопиющая ненормальность преступления.

Уже на базе этого мы созидаем свою повседневную жизнь как свободных действующих субъектов, не прячемся, не исчезаем, мы живём. И это как раз связывает политическое в новом его звучании, как обживание регионов мира и починку мира заново, связывает эту задачу со смыслом свободы и ответственности.

Тезис четвертый связан со смыслом свободы и ответственности в новых условиях. Потому что наш выбор уехать — это и было проявлением свободы: всё остальное, что до этого мы делали, мы делали под властью обстоятельств, но тут мы встали и сказали: «Нет, мы не будем больше действовать по приказу, хватит». И этот момент выбора был манифестацией свободы. Это был поступок, который можно назвать ответственным. Ведь свобода проявляется не в переборе различных вариантов действия, а в приостановке подневольности. Свобода проявляется не в предпочтении какого-то из вариантов, а в поступке. Ответственность связана не с ответственностью за последствия своего решения, ответственность — это момент свободного действия, который делает тебя независимым. Не ответственность за последствия, а ответственность в момент совершения поступка, свидетельствует о том, что ты находишься в сознании. Сознание, оно ведь не всегда сопутствует человеку, многие поступки делаются бессознательно. Напротив, обретение свободы, ответственности, принятие этого осознанного решения исхода связано с удержанием, отстаиванием своего сознания. Сознание — это всегда приостановка автоматизма, задержка, рефлексия, критический взгляд — препятствование автоматическому течению событий. Поэтому проявления свободы и ответственности связаны с борьбой за обретение и удерживание собственного сознания.

И здесь я возвращаюсь к смыслу политического, чтобы соединить эти несколько тезисов. Политическое действие сейчас для нас, здесь находящихся в эмиграции, состоит в том, чтобы жить правильной жизнью, жить полной жизнью, жить не в борьбе с кем-то, а в сотрудничестве, в содружестве с людьми, которые нас окружают, выстраивать хорошую, целостную, осмысленную жизнь, несмотря на иммиграцию, несмотря на наше исключение. Внутри этой задачи мы отвечаем на требование мира, обращённое к нам: вы всегда жили в мире, не задумываясь о его нормальности и автореферентности, но теперь вам предстоит отнестись к этому как к задаче — починить мир, реабилитировать его, собрать его заново. Из таких небольших очагов содружества, ответственности и взаимодействия между людьми, наделёнными сознанием, этикой, возможностью действовать осознанно, соединяются такие осознанные регионы — в России и вне ее. Они возникают поверх разрушенного, поверженного и растрескавшегося мира. Тянут свои живые ветви к друг другу и воссоединяются, находя заново и обживая точки общего, формируя экзистенциальную основу нашего человеческого существования. Для того чтобы теперь от нас как от человеческих существ к миру пришла заново нормальность, возможность быть этичным, ответственным и возможность совершенствовать сам мир. Звучит немного наивно, но, поверьте, это единственная перспектива для нашего мира, которая позволит ему выжить, не разрушиться нашей планете, и нам с вами не стать дикими зверями. Война — это ведь радикальное неуважение к человеку как к типу живого существа. А нужно сохранить человеческое как-то, что всё-таки есть в нас, что-то сверх природы, какое-то супернатуральное состояние взаимопомощи, содействия, доброты, спокойствия и ответственности. Это, что нужно сберечь.

Неизвестны временные рамки, которые потребуются для реабилитации мира, но важно, что тумблер уже перещёлкнулся, вектор изменился. И отвечать на ненормальность мира мы можем, только сами оставаясь нормальными, оставаясь ответственными и этичными человеческими существами. Отвечать на растрескавшийся, распавшийся мир мы можем своей человеческой волей, склеивая его, приходя в него как в мастерскую, как в дом, который после разрушительного землетрясения нам предстоит починить, наладить все связи и обживать заново.

25.03.2026
Ренн, Франция


МишМаш

Всё что вы скажете
может быть использовано против вас.
Всё о чем вы молчите
может быть использовано против вас.
Всё что вы напишете
может быть использовано против вас.
Всё где вы находитесь
может быть использовано против вас.
Всё где вас нет
может быть использовано против вас.
Всё что вы помните
может быть использовано против вас.
Всё что вы забыли
может быть использовано против вас.
Всё что вы видите
может быть использовано против вас.
Всё на что вы не смотрите
может быть использовано против вас.
Всё что вы носите
может быть использовано против вас.
Всё что вы имеете
может быть использовано против вас.
Всё что вы потеряли
может быть использовано против вас.
Всё что вы храните
может быть использовано против вас.
Всё что было можно
может быть использовано против вас.
Всё что было нельзя
может быть использовано против нас.
Всё что вы решите
может быть использовано против нас.
Всё что вы съедите
может быть использовано против нас.
Всё чего вы избежите
может быть использовано против нас.
Всё чего вы пожелаете
может быть использовано против нас.
Всё к чему вы призываете
может быть использовано против нас.
Всё что вы лайкнете
может быть использовано против нас.
Всё что вы ненавидите
может быть использовано против нас.
Всё что мы знаем
может быть использовано против нас.
Всё чего мы ждем
может быть использовано против нас.
Всё в чем мы ошиблись
может быть использовано против нас.
Всё о чем мы мечтаем
может быть использовано против нас.
Всё что мы делаем
может быть использовано против вас.
Всё что мы рисуем
может быть использовано против нас.
Всё что мы поем
может быть использовано против нас.
Всё что мы имитируем
может быть использовано против нас.
Всё куда мы идем
может быть использовано против вас.
Всё где мы родились
может быть использовано против нас.
Всё наше прошлое
может быть использовано против нас.
Всё наше будущее
может быть использовано против вас.
Всё что мы едим
может быть использовано против нас.
Всё что вы используете
может быть использовано против нас.
Всё
может быть использовано против вас.
Ничто не 
может быть использовано против нас.
Ничто
может быть использовано против вас.
Все вы 
можете быть использованы против нас.
Все мы 
можем быть использованы против вас.
Все мы 
можем быть использованы.
Всё
может быть использовано.
Ничто не 
может быть использовано.
Ничто
может быть использовано.
Использованное ничто
может использовано против вас.
Неиспользованное ничто не 
может быть использовано против нас.
Всё и ничто против вас.
Ничто не против нас.
Всё всегда против.
Ничто никогда за.
Всё против ничто
Ничто за нас
Будет

2026


Саша Скочиленко

Фрагмент «Книги о репрессиях»

Первая часть комикса про тюрьму, полностью первый том можно прочитать по этой ссылке.


Вера Мартынов

«А ты вернёшься?»

Чтобы заполнить неловкую паузу, возникшую посреди шумного, насыщенного вином обеда, на котором я чувствовала себя un peu лишней, мой друг‑француз, адвокат, вдруг спросил: «А ты вернёшься в Москву, когда закончится война? Или в Украину? Или куда там… откуда ты…?»

Представь, что ты — наполовину итальянец, наполовину француз. И, допустим, гей.
Ты живёшь в Марселе и отдаёшься этой великолепной марсельской рутине: субботним утром — шопинг по своим любимым лавкам. Ты знаешь всех продавцов по именам, а они — тебя. В House of Pain — за хорошим хлебом, в соседнюю fromagerie — за правильным сыром, на углу — лавка с овощами. Мясник — напротив книжного, рыбный магазинчик с зеркалом на потолке — ближе к порту. А ещё тот мсье с био-вином и эко-подходом к бизнесу. Тебе не надо гадать, что сказать и что купить — всё органично, легко, непринужденно. Кстати, котам надо тоже прихватить корм — определенный корм и никаких компромиссов. Потом можно метнуться на Côte Bleue с подружкой, покурить сигареты, понежиться в тени пинии.
Любимое кафе, знакомые улицы, твои книги спокойно стоят на полке, работа остановилась на каком-то там этапе — в понедельник, с новыми силами, ты её продолжишь. Теплятся какие-то сплетни, тлеют какие-то мелкие конфликты, полыхает любовь, процветает дружба.
Жизнь идёт. То захватывающая, то унылая.

И вдруг начинается война: Франция, допустим, нападает на Италию. Почему? Ну, скажем, какой-нибудь приверженец Наполеона решил воскресить Королевство Италия.

Ну, а что ты так улыбаешься, удивляешься? Если представить, что одни и те же люди удерживают власть больше двадцати лет, от них можно ожидать чего угодно. Мы же не знаем, что в голове у тех, у кого в руках слишком много власти, слишком долго.
Марсель, кстати, хороший пример того, как можно привести город в упадок: насколько я знаю, до недавнего времени город был опутан коррупцией и только после того, как обрушились дома и погибли люди, что-то сдвинулось, началось обновление. Но двадцать лет, похоже, ничего не удавалось сделать, так?

Так вот, ты, в полном шоке, звонишь друзьям, своей итальянской семье, слышишь их растерянные голоса.
Ты читаешь новости и смотришь, как твоя страна брутально — хотя возможно ли не брутально? — уничтожает другую твою страну на глазах у изумлённого мира, лицемерно называя это освобождением исконно французских территорий, защитой франкоговорящих людей на территории Италии, самозащитой и прочее.

Конституцию редактируют, строчат новые законы, постепенно наращивается абсурд: геям запрещено работать в любой юридической области, запрещено кому-либо говорить, что ты гей, нельзя употреблять словосочетание «права человека», пасту признают старинным французским блюдом, а выход в итальянских сапогах на площадь приравнивается к терроризму.
Обесценивают итальянское происхождение Модильяни — «что бы он делал без великой эпохи Парижа начала XX века!» Даже художники Возрождения — на самом деле потомки галлов (!). Ой, звучит это так глупо и совсем не изобретательно, я знаю.
Смешно.
Эта комедия — всего лишь мизерная часть настоящей большой трагедии, не только итальянской, но и французской: тюрьмы переполнены политзаключёнными, уголовники — в полях с оружием, а в тылу — сирены, тревога, депрессия, конформизм, изоляция, пропаганда. А что говорить про Италию? Потери каждый день. Пленные, пытки и сводки ракет — запущенных и сбитых, цифры убитых и раненых — всё настоящее.

Ты принимаешь решение уехать. Не потому, что хочется перемен, а потому, что новая реальность в твоей стране несовместима с твоим образом жизни и мышления, потому что ты в ужасе от происходящего, творящегося от твоего имени. Ты посвятил годы праву, превратил свою профессию в искусство и миссию — но права больше нет как концепции.
Ты уезжаешь, скажем, в Германию, тебе дали временные документы, ты как-то справляешься со своей тревогой, пошёл на бокс, учишь язык, знакомишься с новыми людьми и потихоньку начинаешь думать, как же тут организоваться, как адвокат?
А вдруг возможна и личная жизнь?
Пытаешься выкроить кусочек земли для своего огорода на юридическом поле Германии, изучаешь контекст, пытаешься разобраться в немецких тонкостях. Ты рад бы и своим опытом поделиться, и новое узнать, ищешь работу, но мир юриспруденции такой закрытый — нужны связи, а для связей — язык и силы.
У тебя 97% отказов, часто люди просто не отвечают.
У тебя паспорт из страны-агрессора.
Санкции, знаешь ли.

Даром что ты чернобровый, как настоящий итальянец.
Вот у тебя появился бойфренд. Вы вместе преодолеваете массу культурных разночтений. Вместе спите, едите, узнали запах друг друга, говорите на смеси английского и немецкого. По утрам ты читаешь по страничке Гёте, пока он собирается на работу, а твоя работа — в праздник упаковывать безделушку в красивую обёртку. Так, как он привык. Даром что ты терпеть не можешь эти бессмысленные маленькие подарочки.
Но ведь это ты приехал, тебе надо адаптироваться.
А у него нет времени — он зарабатывает деньги.

И вот война заканчивается.
Большой вопрос — как и чем.
Скорее всего, в руинах и Франция, и Италия.

В какой момент ты бросишься за билетами в свой любимый Марсель? Или, может быть, поедешь жить в город своего детства в Италии, где не осталось ни одного одноклассника — они погибли?
И там не осталось канноли, да и круассаны не из чего печь.

Кто тебя ждёт в том Марселе?
Там ведь почти не осталось твоих друзей, коллег, юридические конторы превратились в пункты прокачки внутренней самоцензуры.
Булочник умер, мясник переехал на Бали. В твоей конторе работает твой бывший коллега-гомофоб, а твой экс женился на расистке.
Дети твоих друзей выросли, родители друзей состарились или умерли… И это вы прожили порознь.
Твои родители сильно сдали…
В какой момент ты бросишься назад?
Я остановилась и обнаружила за столом двух приятелей, вцепившихся в бокалы. Они, не прерывая, слушали меня.
То ли поняли, что вопрос был неуместен, то ли из вежливости. Может, из жалости.
Я до сих пор не знаю, что значит что в коммуникации с иностранцами. Я с трудом читаю их лица, часто не знаю, что означает их молчание.
Иногда угадываю, но это редкое явление.
Чаще ошибаюсь, что становится ясно сильно позже, сильно усложняя жизнь.
Иногда я даже не пытаюсь разобраться — когда ясность приобретает едва уловимые акварельные оттенки или уходит в область недосказанного, я сдаюсь.


Фрагмент книги 41515 Wörter / слов.
Дневник, смешанная техника
Издательство Zeitkind Verlag

Однажды в Сассексе, стоп-кадр из видео, 2014
Однажды в Сассексе, стоп-кадр из видео, 2014


Максим Евстропов

Тезисы о политическом в условиях эмиграции

Заявленная тема представляется широкой, больной и вместе с тем избитой, так что поначалу даже и не понимаешь, с какой стороны за неё ухватиться. Да и вряд ли сейчас я могу претендовать на какое-то исчерпывающее высказывание — находясь внутри, или, точнее, вовне. Как бы то ни было, я попробую развернуть эту тему через 2 тезиса:

1. эмиграция делает скорее аполитичными;

2. политическим моментом в эмиграции является сама эмиграция.

На первый взгляд, эти тезисы изолированы, или даже противоречат друг другу. Тем не менее, я полагаю, что они друг с другом связаны. Более того, между ними имеет место континуум, перетекание одного в другое.

1. Эмиграция делает скорее аполитичными: она погружает в сугубо частную жизнь из-за необходимости выживать, начинать всё сначала, из-за депрессии, из-за нехватки привычных политических инструментов (в т. ч. средств влияния на то, что происходит в «родной» стране), из-за изоляции в состоянии диаспоры и вследствие этого отсутствия доступа к местной публичной политике. «Уехавшие» делаются всё более оторванными от своего прежнего, «родного» политического контекста; однако и в новый, «чуждый» политический контекст им встроиться толком не получается — во всяком случае, на это нужно время и значительные усилия, т. е. тот самый ресурс, которого в условиях эмигрантского выживания часто недостаёт.

Политика — это всегда про сообщество. С каким же сообществом могут ассоциировать себя эмигранты? Особенно в той ситуации, когда эмиграция была сознательным разрывом с «родным» большим сообществом, превратившимся в монстра — всегда им и бывшим. Не сокращается ли сообщество эмигрантов до какого-то узкого диаспорального, а то и вовсе ближайшего круга?

Эта вторичная или же приобретённая аполитичность является следствием и выражением политического бессилия. Однако в ней есть и позитивный момент. Так, во время моей первой эмиграции в Грузию я вдруг осознал, что у меня появилась частная жизнь, тогда как до этого в России у меня её попросту не было. И это было связано не столько с моей политической ангажированностью и арт-активизмом (от них я никогда не отказывался), сколько с общей ситуацией в РФ, где все так стремились дистанцироваться от политики, что не заметили, как она просочилось буквально во всё в форме этакого тоталитарного монстра, не оставив ничего собственно частного («частно-государственное партнёрство», как лепетал герой звягинцевского «Левиафана» — корпоративность как форма организации социальной жизни).

Однажды в начале моей второй эмиграции в Германию я поймал ощущение безмятежной «прочности» жизни, идущее будто бы из далёкого детства. Помню летнюю, солнечную, зелёную и почти безлюдную улицу в Бонне. Мне подумалось тогда: «здесь живут люди» ­– у людей здесь есть жизнь, люди могут здесь её проживать. Похожие ощущения возникали у меня и до этого в Грузии и даже в Турции, но только в этот раз всё приобрело какую-то чёткую, кристаллическую форму. Возможно, я просто подпал под очарование столь ценимого в Германии «покоя» (Ruhe). Впоследствии всё это оказалось иллюзорным.

2. Политическим моментом в эмиграции является сама эмиграция. Суть этого политического момента — в том, что мигранты с какой-то практически неизбежностью оказываются в положении «голой жизни» (заранее извиняюсь за последующее обилие агамбианских формулировок). Это случается, с одной стороны, в максимально подвешенной и бесправной ситуации нелегалов, когда вы находитесь вне поля зрения государства, и даже стараетесь этого поля всячески избегать. С другой стороны, это происходит также и когда вы попадаете в поле государственной видимости. И здесь есть два варианта:

1) когда государство включает вас через исключение: когда вы оказываетесь на стезях легальной интеграции, в положении беженцев, или с видом на жительство, или в каком-либо ещё легальном статусе, будучи окружёнными всесторонней бюрократизированной «заботой»;

2) когда государство исключает вас через включение: когда вы попадаете в миграционную тюрьму или подвергаетесь депортации — которая тоже ведь представляет собой легальную и бюрократизированную процедуру.

Голая жизнь, политическое «внешнее» — это разом и брошенное, выдворенное, поставленное вне закона, и объект пристального внимания, повышенного контроля и «заботы». То, что включают в политику через исключение — или же исключают через включение. Но она — также и «субъект» политического в исконном значении этого слова: политическое «подлежащее», то, что испытывает политическое на собственной шкуре.

Даже не знаю, что хуже: отсутствие легального статуса, перспектив и гарантий, или же всесторонняя гос.забота и унизительная зависимость от государства (чем дальше, тем больше склоняюсь к тому, что хуже второе). Когда в сказках отдают душу в обмен на что-то, то в конце концов теряют и душу, и предмет обмена (или же остаются ни с чем, но зато с душой — с «джан», «милой жизнью»). Впрочем, те, кто хотят сохранить свою душу, тоже, как говорят, её теряют. Когда предоставляют себя гос.заботе в обмен на искомую «прочность» жизни, то теряют и себя, и искомую «прочность» (вместо «прочности» как предмета обмена здесь могут фигурировать другие приятные химеры — «безопасность», «свобода», и даже «возможность быть собой»).

После объявления меня в розыск в России я существовал в Грузии нелегально, я не мог позволить себе визаран — потому что меня могли легко не пустить обратно. Но эта жизнь была мне мила, в ней практически не было государства. Приехав по гуманитарной визе в Германию, я сразу попал в объятия социального государства, распределившего меня в лагерь для беженцев. И по прошествии полутора лет ощущение, что я себе больше не принадлежу, только усиливается.

До обретения устойчивого состояния гражданства ваше положение в эмиграции будет в том или ином отношении подвешенным. «Почва» под ногами зыбка, её уже или ещё нет. Вы всё время под угрозой лишения статуса, отторжения, выдворения, в страхе совершения какой-нибудь фатальной ошибки, в состоянии зависимости от никогда до конца не прозрачных бюрократических инстанций, а также от миграционной политики, которая, вслед за всеми вещами, движется слева направо.

Недавно в местной политэмигрантской среде возникло некоторое беспокойство из-за новостей о том, что Германия медленно, но верно наращивает объёмы депортаций. В ряде публикаций в медиа описывались случаи, когда по истечении всех легальных оснований для пребывания вам дают три месяца на то, чтобы самостоятельно покинуть страну, однако, не дожидаясь конца этого срока, где-то ещё на первом месяце к вам внезапно в 5 утра заявляется миграционная полиция, даёт 30 минут на сборы и далее вас под конвоем сопровождают с пересадкой в Грузии или Сербии вплоть до самой Российской Федерации. Немецкие власти не разглашают названий предоставляющих свои услуги для депортации авиакомпаний, дабы не навредить их законным интересам.

В эмигрантских чатах успокаивают себя тем, что всё не так плохо, что они сами виноваты, так что почему бы и не депортировать, закон есть закон, а это какие-то неправильные, недостаточно настоящие политэмигранты, и вообще — это ведь беженство, т. е. вообще не наш случай заслуженной гуманитарной визы по 22 параграфу. В чатах также всё время шикают, если кто-то критикует местную власть или просто жалуется. Но ведь это шикающее эмигрантское раболепие и есть симптом того, о чём я сейчас пишу — страх «беспочвенности».

В эмиграции, сколь бы вы ни были аполитичными, вы несёте политическое в себе — ваша голая жизнь и ваша исключённость заряжены политически. Большинство украинцев и украинок, которых я здесь встречаю, не являются политактивистами, а просто хотят нормальной и мирной жизни. Какие-то из них уехали, заботясь о будущем детей, какие-то не могут вернуться домой — потому что дом оказался на оккупированной территории, или же дома вообще больше нет. Но само их существование за пределами своей страны — это политическое обстоятельство, политическое вшито в сами их тела как след войны.

Никакой «почвы» нет — всё больше думаю, что это и будет «основанием» или «средой» альтернативных политик, если они ещё возможны. Само ощущение «здесь живут люди» означает, в конечном счёте, твою непринадлежность. «Здесь живут люди» — только ты к этим людям не относишься, ты можешь жить здесь только как животное, как сорная трава.

В эмиграции есть какой-то садистский гегелевский урок — в том смысле, что у Гегеля только рабское самосознание, дойдя до предела своего рабства и тем самым его исчерпав, может стать свободным. Думаю, именно из положения непринадлежности, беспочвенности и бездомности и надлежит политически исходить. Но исходить куда? В сторону новой земли и нового дома? Однако возможно, что «беспочвенность» как исходный и радикальный пункт политики есть также и место её пребывания, и точка её возвращения — в режиме непрекращающегося политического отчаяния. И тогда политическая задача будет состоять как раз в том, чтобы не доплыть до другого берега.


Анастасия Вепрев

***

Перед концом занятий я говорю Максимиллиану:
— Die Zeit hier mit dir und mit Deutsch ist das Einzige, was mir gerade sinnvoll und wichtig vorkommt.
Он принимает как должное.
— Okay.

***

Мой немецкий постепенно эволюционировал, я больше не нервничала, если мне нужно было к кому-то обратиться. Хотя возможно, это была больше психологическая иллюзия, ибо понимала я только половину сказанного, ну или две трети очень медленно сказанного, а говорила так вообще из рук вон плохо, заставляя уши немцев страдать в попытках понять, что же я имела в виду. В том числе и уши Максимилиана. Это здесь в воображаемом пространстве моего романа наши беседы лились как песня, в реальности же я мучилась, краснела и спотыкалась о каждое сказанное ему слово — и это не добавляло мне уверенности в себе и разговор наш отчаянно был далек от легкого и непринужденного флирта. Такой взаимный садомазохизм. Проверка на эмпатию — как возможно полюбить, да хотя бы не считать дураком или ребенком того, кто вместо «нормального» для тебя языка говорит «Ich wollte dir lüben Schads über du». Достаточно сложно.

***

В России 20 лет назад было популярно шоу «Наша Раша», по сути, серия комедийных скетчей с разными персонажами. И вот там были два строительных работника из Таджикистана — Равшан и Джамшут. И все шутки были построены на том, что они оба плохо говорили по-русски и не всегда понимали, что от них хотят. Типичный шовинистский юмор. Однако, одна серия была построена совсем иначе — там они весь рабочий день говорили друг с другом по-таджикски, на их родном языке, который дублировался диктором на русский. И оказалось, что они оба прекрасно ориентируются в классической литературе и в философии, а также имеют научную степень. И при этом вынуждены работать на стройке в эмиграции за гроши. Но когда они переходят обратно на русский язык, их ценность как будто бы мгновенно падает до нуля. Их интеллект больше не воспринимается. И в этот момент ты невольно ловишь себя на мысли, насколько ты сам полон предубеждений к другим людям, только на основании уровня, на котором они владеют тем языком, который ты учил, в отличии от них, с самого детства. Сейчас я чувствую себя в их роли максимально точно.

***

Вообще, когда ты не всё понимаешь, то ты легко и отключаешься от окружающего мира, если конечно это безопасная среда без особых приключений. Вот в России я слышала каждый оброненный звук, читала каждый знак, полуфразу или даже полунамек, тут же — сплошное пространство для воображения. Существует ли вообще Максимилиан? Вероятно, да, и не только в моих фантазиях, просто со мной здесь в этом тексте он совершенно другой, не такой как в его жизни. Со мной он мой, каким я его себе выдумала.
В реальности же он так часто и разумно размышляет про равенство и иерархии, что кажется мне, что субординация никогда не будет нарушена — он никогда ко мне не подойдет и ничего себе в мою сторону не позволит. Это не обсуждается, это табу. И это большая разница, это гигантская разница с тем, что было у меня раньше, с тем, что было с Владимиром, например. Чтоб ему пусто было. Грустно ли мне от этого — безусловно грустно. Радостно ли мне от этого — безусловно радостно. Иногда лучше, чтобы воображаемое оставалось в голове и не воплощалось в жизнь — иначе разочарование может быть слишком сильным.

***

Время идет дальше. Я понимаю, что что-то произошло с моими глазами и теперь я вижу перед ними черные мушки. Они совершенно нахально плавают в глазном пространстве, пытаясь успеть за общим движением глаз. Иногда я забываюсь, и они исчезают, но стоит вспомнить о них, так они сразу же и материализуются обратно. Так странно, словно грязь в глаза попала и никак не выгнать. Врач закапывает мне капли, от которых глаза превращаются в блюдца и долго рассматривает глазное дно при помощи света и разных устройств. Впервые я полностью нормально говорю по-немецки. Ну, как говорю, понимаю и отвечаю немногословно. Врач расплывается в любезностях и говорит, что normalerweise ist das nicht schlimm, aber klar, man sollte es abklären. Светит, думает, светит, потом говорит, что ja, das gibt’s, und jetzt bleibt es bei Ihnen. Aber damit kann man leben. Das Gehirn passt sich an diesen Sehfehler an und hört wahrscheinlich bald auf, ihn wahrzunehmen.
— Verstehen Sie, — это со мной говорит уже воображаемый врач, — Ihr Auge hat einen Glaskörper, der ist von der Struktur her gelartig. Und je älter man wird, desto mehr zerfällt dieses Gel und wird weniger einheitlich. Durch diese Unregelmäßigkeiten streuen Ihre Augen das Licht ungleichmäßig. Heißt: Sie sehen Schatten. Und diese Schatten bleiben jetzt für immer. Sie sind in der Mitte Ihres Lebens, die Hälfte liegt schon hinter Ihnen. Diese Geister werden immer vor Ihren Augen sein, die Toten auf Armlänge, und all Ihre Fehler werden Sie in Albträumen verfolgen. Das ist ein natürlicher Zerfall. Da kann man nichts machen. Mit der Zeit legen sich die Geister komplett über Ihr Blickfeld, Sie leben nur noch in der Vergangenheit, dann verschwindet der letzte Lichtstrahl, der letzte Kanal in die Zukunft wird gekappt, und Sie tauchen für immer in die Dunkelheit. Und das ist noch Ihr günstigstes Szenario. Noch Fragen?
— Sssagen Sie, wie lange sehe ich nach den Tropfen noch nichts?
— Sind Sie sicher, dass Sie überhaupt je wirklich scharf gesehen haben? Vielleicht war das immer nur Nacharbeit Ihres Gehirns. Was ist überhaupt das Kriterium für klare Sicht? Sicher nicht, dass Sie mir die Zahlen von der Tafel sauber vorgelesen haben. Die hätten Sie auch auswendig kennen können. Oder ich hätte Sie das Alphabet vorlesen lassen, in dem Sie durcheinanderkommen, und die Ergebnisse zu Ihren Ungunsten ausgelegt. Wie auch immer, dieser Schleier, diese Unschärfe sollte in vier Stunden verschwinden. Auf Wiedersehen. Laufen Sie nicht mit dem Gesicht gegen die Tür, bitte — die ist woanders. Da ist der Ausgang, direkt vor Ihnen, los jetzt!

***

— Und erst nach 40 Jahren hat die deutsche Musik aufgehört, sich für ihre Sprache zu schämen. Davor waren das eher Ausnahmen; vielleicht kennt ihr Scorpions, Blondie, Modern Talking — alles Deutsche, ja, aber berühmt geworden auf Englisch.
— Nach wie vielen Jahren? Maximilian, ich hab’s wohl nicht richtig verstanden.
— Nach vierzig, genau. Ich hab doch gesagt: Deutsch als Sprache war in der internationalen Öffentlichkeit sehr stark, na ja, „kriminalisiert“.
Я прикинула, через сколько лет можно будет в теории реабилитировать русский, но побоялась поднять эту тему в классе. Сейчас точно не время для этого. Смогу ли я дожить до этого момента? Или призраки раньше перекроют мне свет в глазах.

Фрагменты из книги «Imaginäre deutsche Romanze»


Dёni Mustafa

Вектор моих последних лет — беженство. На него как бусины нанизываются детали моей жизни, а может быть и я сам. Для себя я определяю беженство, как левый край эмиграции. Этот переход в новое состояние дал мне больше, чем отнял и уж точно больше, чем я мог себе вообразить. Бежать против войны и сдаться в плен другой стране, без возможности в первый год покидать страну, работать в этой стране, а затем никогда не пересекать границу страны, из которой бежал. Когда я представляюсь французам я говорю, что я (есть) художник и я (есть) беженец. Иногда в обратном порядке. “Художник — это гражданин неведомой родины” — так написал в своем большом романе французский писатель Марсель Пруст — это формула с некоторых пор вшита в меня и во все, что я делаю.

С первых дней своего пребывания во Франции я отдался здешнему налаженному конвейеру беженства. Я согласился жить в помещении, которое мне предоставили в маленьком французском городке, после месячного лимбозного пребывания в лагере беженцев. Я согласился на получение ежемесячного пособия. Я согласился на бесплатную медицину. Я согласился неопределенно долго ждать. Таким образом, я подписался на полный социальный пакет беженца в обмен на полный отказ от самостоятельности. Когда мне все же понемногу стали позволять быть самостоятельным и проявлять заботу о моем трудоустройстве, я уже был занят другим и у меня совершенно не оставалось времени ни на работу, ни на самостоятельность.

Французы зовут меня Дёни Мустафа, я почти сразу отозвался на этот зов, пошел ему навстречу и взял себе псевдоним Dёni Mustafa, после этого французы в целом перестали понимать, как меня называть. Я нахожу в этом магическом преображении, размывание моего общественного персонального и, одновременно, жест указания в направлении меня настоящего: постоянно до конца неопределенного, дрейфующего между одним и другим. Точки над “е” то пропадают, то заменяются, чем придется, “s” на хвосте виляет, фамилия тяготеет к имени, переносит воображения в другие страны, где уже никаких хвостов не сыщешь. Мое имя тоже стало беженцем, а моя биография рассечена на до и после, на там и здесь. Я так и не нашел букву трема на своей канадской раскладке клавиатуры и переключаюсь каждый раз, чтобы написать русскую букву “ё” — это рудимент, от которого никуда не деться. Независимая буква, которая читается независимо от следующей за ней буквы.

Мое беженство — это как бег на месте. Первый год я называл это медленным автостопом, затем он стал настолько медленным, что стало возможно в мельчайших деталях разобрать и место и меня все на том же месте. Путешествие как будто бы было постановлено на паузу, но только не бегство. Что-то прояснялось день ото дня. Мое прежнее пристрастие к крупным городам понемногу сходило на нет, склонность к одиночеству начинала походить на зависимость, изоляция становилась спасением от другого бегства.

Выбор региона, в который меня отправили, был подобен русской рулетке. Выстрелила Бургундия. Как нам было сказано на инструктаже в лагере беженцев: “О Париже вы можете забыть”. Я не забыл, я просто перестал о нем думать.

А думал я все больше о месте, в котором оказался, как месте принадлежащем некой территории, которая отчерчена на карте от общего какими-то абстракциями линий-границ, недостаточно плотными контурами, условно охватывающими огромные пространства, сквозь которые, при желании, всегда можно выскользнуть, проскользнуть, просочиться.

Я думал об этом месте, в котором я оказался, как о случайном месте, а затем о другом подлинном, неслучайном, но в буквальном смысле несуществующем месте, в которое я помещаю себя сам — об Utopos. Продолжая обживать свое не-место, я одновременно расшатывал и свое случайное место. На второй год я пошел пешком в Барселону, чтобы испытать границы на проницаемость и, одновременно, силу своей тяги к свободе. Поставил свою свободу на карту. На пятый день ходьбы я сломался. Невозможность перешагнуть линию, стала для меня травмой, не в меньшей степени, чем распухшие кровоточащие ступни. Вернувшись на стартовую точку, я сделал групповую выставку, посвященную “неуловимому чувству свободы”. Только чувству, видимо с расчетом на взаимность. И после этого действительно почувствовал себя лучше. На следующий год я доехал до Барселоны уже на велосипеде. Границы оказались действительно проницаемы, мне лишь нужно было в этом убедиться.

Ожидание получения беженства растянулось на год и 8 месяцев. Время бежало быстро, но заметно. За этот период ЕСПЧ присудило мне компенсацию в размере 4000 евро; в российской квартире, где я прописан прошел обыск, а Artists at Risk выдал мне за это грант.

Мое новое (место-)положение в купе с фибромиалгией обострили мои ощущения. Моя повседневная жизнь стала все более походить на проект, не на художественный, а просто на какой-то проект. Самоорганизация набирала обороты: французский, английский, разминки, зарядки, гимнастические элементы, наблюдение за собой и мониторинг своих состояний, самоконтроль. Удержание баланса в стойках на руках, как метафора удержания баланса вообще. Баланса в этой точке — в этом несуществующем месте или в какой-то более приземленной точке. Из точек формируется линия и ее необходимо удерживать. Удержание линии — это форма рутины, а рутина — это возможность смотреть на себя как на инструмент (пусть даже как на колесную лиру, в конце концов), абстрагироваться. Если ты наблюдаешь за собой значит ты находишься не только на безопасной дистанции от самого себя, но и на полезной дистанции для чего-то другого. Из точки, из которой ты способен видеть себя, ты можешь действовать. Это уже другая территория. Так, безропотно лежа на беженском конвейере, я потихоньку запускаю свой собственный внутренний конвейер, исходя из посылки, что если ты хочешь стать своим собственным продуктом, продуктом своего труда, а не продуктом вообще, нужно продолжать длить эту линию.

На третий год я получил вид на жительство сроком на 10 лет, в течении которых из этого или иного места мне открывается “вид” и я могу предаваться созерцанию данного вида. Этот статус позволяет мне многое, разве что не дает права голосовать против Национального объединения. Через полгода после него я получил паспорт для путешествий, теперь в теории я могу ездить по всему миру, избегая той страны, из которой бежал.

Как-то через год после обыска сотрудник ФСБ вернулся и вернул матери изъятый у нее ноутбук. Поинтересовался: не вернулся ли я? Потом прошелся по соседям и спросил у них: не вернулся ли я? Эта тема возвращения, как эхо дошла до меня и заставила задуматься. Одиссей возвращался на родину 10 лет, при том, что он возвращался с войны и у него была родина. Сколько лет понадобится на возвращение, когда ты бежал против войны, а место, в которое ты хотел бы вернуться не существует (Utopos)? Задачка вполне в духе апорий другого грека Зенона. Ну хорошо, пусть полиса нет, но остается город, тот город, в котором ты осознанно остаешься (быть).

Какой человек, такая и философия — сказал Фихте („Was für eine Philosophie man wähle, hängt davon ab, was man für ein Mensch ist.“), какой я такой и город — решил я. И начал вкручивать себя в него. Чувствуя нашу с ним соразмерность, я расслаивал его, наматывал на себя, натягивал в нем красные резинки на канцелярских кнопках, смешивался с городом, но не растворялся в нем.

Как-то я понял, что должен провести в этом городе интернациональное Биеннале современного искусства с участием художников беженцев. Я ходил и рассказывал об этом всем. Меня не воспринимали. Тогда я организовал выставку с идиотским названием с 22 местными художниками и 22 их работами, поместил на эту выставку, в качестве работы от себя, открытку, которую отправил сам себе — от Dёni Mustafa к Denis Mustafin, где было от руки написано мое обещание провести в этом городе Биеннале. Региональная газета обратила на эту выставку внимание, взяла у меня интервью и после серии моих исправлений, написала на сайте то, что требовалось, а именно — художник рефюджи планирует организовать в “своем городе” художественную Биеннале. Так мой личный миф стал всеобщей историей.

Назвал я свою, пока не существующую, Биеннале — U: topos.

Акция прямого действия « Soyez réalistes, demandez l’impossible (?) » «Будьте реалистами, требуйте невозможного (?)» 1 мая 2025, Аваллон.
Акция прямого действия « Soyez réalistes, demandez l’impossible (?) » «Будьте реалистами, требуйте невозможного (?)» 1 мая 2025, Аваллон.


Всеволод Лисовский

Ехал давеча в трамвае и наблюдал в окно лейпцигский дали не то чтобы там показывали дивные чудеса, но все же и не то все же не та среда с которой себя ассоциируешь и вдруг понял что она перестала быть экзотикой я теперь знаю что тут живу, но это не сроднение, а принятие типа степной волк поселился в лесу и пришел к выводу что зайцы и тут водятся, но все равно не чувствуешь себя частью среды впрочем я и к Москве так же относился хотя это место знаю лучше чем любое другое на земле и на малую родину в Ростов приезжая не чувствовал родства с ландшафтом, а если еще даст бог побывать в тех краях то думаю отчуждение от локации будет сильнее нет нигде ощущения что можно расслабиться типа по своей земле хожу комфортнее всего мне в Берлине, но не потому что ощущаю себя местным просто там зайцев больше и тамошних медведей не боюсь?

Вообще с трамваем много ассоциации. Я тут с ним столкнулся сломал ногу и мне туда засунули титановую палку. Эта ситуация у меня в сознании выросла до метафоры эмиграции. Сначала столкновение с обстоятельством непреодолимой силы потом утрата возможности нормально функционировать потом извне в тебя вводят фактор который теоретически должен восстановить твою дееспособность. Но не восстанавливает же! Свою титановую часть и соответствующую ей свою включенность в германский социум я не научился (во всяком случае пока) воспринимать как часть себя. Теперь у меня две идентичности — идентичность моего тела в том числе ментального и социального и идентичность титановой палки соответствующая моей идентичности жителя федеративной республики (немцем я скорее всего не стану никогда). Ложась спать я долго и тщательно пристраиваю свою палку чтобы она и мои части тела не мешали друг другу. Нога моя уже сейчас абсолютно функциональна она сгибается везде где должна сгибаться и почти не болит при ходьбе (болит после ходьбы), но ковыляю я на ней медленно потому что не доверяю ей. Безусловно со временем мы сдаёмся друг с другом. Интересно в результате палка станет мяснее или я титановей.

Кстати что меня впечатлило так это немецкая хирургия. Единственное место где сохранился немецкий дух модерна. Все четко быстро эффективно. В остальном немецкая действительность сильно напоминает поздний СССР где модерн был вытеснен бюрократической ритуальностью и все кругом потихоньку перестает работать (самый яркий пример дойчебан, но и в остальных сферах деятельности по моим наблюдениям тоже самое). В юности смерть миропорядка вызывала энтузиазм, а сейчас мне грустно. Немецкий и европейский уклад жизни был совсем неплохим наверное его можно назвать вершиной цивилизации и скорее всего на смену ему придет что-то похуже поэтому жалко терять то к чему еще толком не привык (вот Жижеку тоже жалко).

Я могу много ворчать, но Германия реально много мне дает (не в тех формах в которых мне хотелось бы конечно), а что я взамен могу дать Германии? Пока в голову приходит роль кого-то вроде Анахарсиса варвара-наблюдателя. Вообще для формирования настоящего мифа помимо героя и рассказчика необходим невежественный чужеземец который чего-то не поймет, а что-то переврёт иначе миф так и останется криминальной хроникой. И сейчас когда скоро начнется (или уже идет) массовый падеж богов услуги такого “специалиста” могут оказаться не лишними.

Еще хочу сказать о глубинном конфликте между старыми эмигрантами которые осознанно сменили место и образ жизни и эмигрантами вынужденными вроде меня. Есть две эволюционные стратегии приспособление к среде обитания и перестройка этой среды под свои нужды. Старые действуют в первой логике (сильно обобщаю конечно), а новые в во второй (тоже натяжка). В любом случае есть два разных критерия успеха либо максимально встроиться в местную экологическую систему либо завоевать себе максимальную автономию от этой системы (собственно дома я тем же самым занимался). Но второй путь опасен тем что ты просто окажешься в своего рода гетто что может и комфортно, но как-то обидно.

А вообще главное экзистенциальное достоинство эмиграции это именно отстраненность (остранённость) от действительности. То что ты не совсем внутри ситуации, а немножко во вне. И наверное когда (если) вернемся домой это состояние никуда не денется потому что это будет уже другая Россия и полностью сжиться с ней у меня тупо не будет времени. Так что эмиграция это навсегда.


Алла Гутникова

why i write / нахуя мне этот т/екс/т-то.txt


во-первых, это красиво

во-вторых, rose is a rose is a rose is a rose1

в-третьих, тихая революция2

в-четвертых, <час прочитываемости>

в-пятых, памяти памяти

в-шестых, шир ха-ширим3

в-седьмых, смех медузы

в-восьмых, свидетельствование

в-девятых, удовольствие от текста

в-десятых, воображаемое4 сообщество

and /lust/ but not least, proryv k nevozmozhnoi sviazi

ps ne nous reprochez pas la manque de clarté puisque <…>

pps пароля5, который, протягивая ладонь <…>, тем не менее отсеивает, отделяет «чужих» от «своих», и только так, путем дискриминации сразу на пяти языках — немецком, французском, испанском, русском, еврейском, — позволяет расслышать вмерзший в лед истории выстрел «авроры»

автокомментарий

why i write — эссе джорджа оруэлла

нахуя мне этот т/екс/т-то — строка из ‘постмодернистских частушек’ псоя короленко

во-первых, это красиво — анекдот

rose is a rose is a rose is a rose — строка из стихотворения гертруды стайн ‘sacred emily’

тихая революция — фильм ларса крауме / the silent revolution

час прочитываемости — концепт вальтера беньямина, цит. по стихотворению александра скидана о розе люксембург ‘роза есть’ / die lesbarkeit

памяти памяти — роман марии степановой

шир ха-ширим — песнь песней / םירישה ריש

смех медузы — эссе элен сиксу / le rire de la méduse

удовольствие от текста — эссе ролана барта / le plaisir du texte

воображаемое сообщество — книга бенедикта андерсона / imagined communities

proryv k nevozmozhnoi sviazi — книга ильи кукулина / прорыв к невозможной связи

ne nous reprochez pas la manque de clarté puisque <…> — блез паскаль, цит. по речи ‘меридиан’ пауля целана в переводе анны глазовой (‘Не упрекайте нас в недостатке ясности, потому что мы именно в том состоит наша профессия! ’)

пароля, который, протягивая ладонь… — цитата из статьи александра скидана ‘политическое/поэтическое’

ландвер-канал — берлинский канал, куда бросили тело розы люксембург / landwehrkanal

роза-никому — сборник пауля целана / die niemandsrose

во рту сердца пробудившийся шибболет — строка из стихотворения пауля целана ‘in eins’ в переводе анны глазовой

неописуемое [сообщество] — книга мориса бланшо / la communauté inavouable

no pasarán; мир хижинам [война дворцам] — из стихотворения целана ‘in eins’

_______________________________
1 ландвер-канал, роза-никому: лебединая песенка
2 следственный комитет эр-эф: розовый блокнот под столом
3 во рту сердца пробудившийся шибболет
4 неописуемое — постыдное — самый страшный секрет
5 no pasarán; мир хижинам, война дворцам

* * *

саша воздевает руки к небу: он воздел руку к небу — мамочка, что с нами будет? ребе хватается за голову: как нам жить в этом right-wing мире? рав или шмуэль? когда заскрипит калитка?

is the problem at my end or at your end? juste la fin du monde, the end of this fucking world. шошанна в гугл мите, соединение неустойчиво, что для тебя еврейство? я спрашиваю у квивы: как сказать по-немецки встреча? b-e-g-e-g-n-u-n-g?

доктор едет-едет сквозь
снежную равнину

we are all waiting for the new renaissance

we cannot go numb in this darkness
rabbi hannah jensen

waiting for the morning
rabbi sheila shulman

mi shomrim la boker
shomrim la boker

автокомментарий

он воздел руку к небу — жест илона маска на инаугурации дональда трампа

рав или шмуэль? — раввинистический диспут из вавилонского талмуда (трактат санхедрин 97b) об условиях и природе искупления

когда заскрипит калитка? — отсылка к фрагменту B из ‘тезисов о понятии истории’ вальтера беньямина: ‘Однако поэтому будущее не было для иудеев гомогенным и пустым временем. Потому что в нем каждая секунда была маленькой калиткой, в которую мог войти Мессия’ (в переводе сергея ромашко)

juste la fin du monde — фильм ксавье долана

the end of this fucking world — сериал джонатана энтвистла

доктор едет-едет сквозь снежную равнину — строка из песни ‘человек и кошка’ группы ‘ноль’

we are all waiting for the new renaissance — фотопроект лейлы эрдман

we cannot go numb in this darkness — проповедь раввинки ханны дженсен

waiting for the morning — проповедь и одноименный сборник раввинки шейлы шульман

mi shomrim la boker shomrim la boker — строка из 130 псалма (теилим 130:6); перевод: [моя душа — к господу] больше, чем стражи — к утру, стражи — к утру


Дмитрий Виленский

Living in Germany

Основная часть коллектива Что Делать живет в Германии, мы больше всего сейчас выставляемся в Германии, также ведем здесь работу с сообществами и у нас нет возможности куда-то уехать из Германии, из-за нашего статуса, да и честно говоря нам здесь интересно. Поэтому вопрос политического сегодня для нас неизбежно, как у всех, связан с местной политической ситуацией.

Однажды, один известный международный куратор сказал мне, буквально следующее «Тех, кого не закэнселили в Германии, всех нужно кэнселить международно». Я часто думал над этой фразой, и она висела надо мной как такое четкое и тяжелое моральное осуждение.

Сейчас в культуре сложилась ситуация, когда основной формой проявления политической позиции и активизма стал либо призыв к отмене кого-то, либо к бойкоту чего-то. Как правило, это производиться теми, кого нельзя заподозрить ни в чем подозрительном: чьи источники финансирования чисты, у кого есть паспорт страны, не замеченной в каких-то вопиющих преступлениях, кто не говорит на токсичном языке, ну и чье личное поведение также не оставило грязных следов. Государства также не отстают и тоже ведут себя вполне активистки — в Германии жестко и в нарушении всяких местных законов цензурируются голоса про палестинских активистов. Картография этих вопиющих актов представлена сотнями случав за последние 7 лет.

Любая попытка дискуссии вокруг оснований немецкого Staatsräson (безоговорочной поддержи Израиля) сразу же блокируется воплями прессы о распространении антисемитизма. В этой ситуации требования занять публичную позицию выглядят легитимно, и необходимо это делать невзирая на последствия.

Цена этой позиции довольно высока — работа, контракты, изоляция. Нам, бежавшим из России в сравнении с многолетними тюремными сроками за неправильный лайк или репост это кажется довольно мягкой мерой, особенно в ситуации, когда многочисленные местные частные инициативы могут позволять себе любые высказывания, и при том, что несмотря на жесткие полицейские репрессии все равно происходят массовые демонстрации в поддержку палестины, к тому же никто не запрещает спокойно жить в Германии, выражать свою позицию и продолжать работать интернационально.

Вопрос скорее усложняется, когда от тебя хотят вполне конкретных формулировок и действий. Другой международный куратор заявил, что не может нам продлить международное грантовое финансирование, так как будучи в Германии мы не можем поддерживать Палестину надлежащим образом. То есть он хотел продемонстрировать свое участия и не провоцировать нас на риск, быть закэнселиными в Германии. Fair enough, thanks — сигнал мы поняли, согласились, но остались без поддержки.

Как быть? Что значит занимать позицию надлежащим образом?

У нас в коллективе нет разногласий насчет политической позиции по Палестине. Оставаясь последовательными антифашистами, мы всегда осуждали любые формы фашизации, диктатуры и фундаментализма — будь то сионистский, христианский или какой-то еще. Имя им, к сожалению, легион, и наша задача распознавать эту заразу вне зависимости от места ее происхождения и распространения. Но тут выясняется, что к каким-то формам фашизма мы должны относиться иначе чем к другим. Как сказала еще одна международная кураторша увидев нашу работу Сигнальные флаги, на одном из которых был текст «Мы против оккупации и против Хамас. Кэнселите нас со своих радаров» И нас снова закэнселили, обвинив в совпадении с риторикой Staatsräson, при том, что всем было видно сильное отличие.

Возвращаясь к началу этих заметок — жить в Германии требует определенной политической рефлексии, которая довольно уникальная из-за своей трагической истории. Можно ее назвать «Германия- ферштейерство», которое, как и путин- ферштейерство не означает согласия с политикой путина, а воплощает некое понимание почему такая политика произошла именно так и здесь. Это не делает жизнь легче и это довольно скользкая дорожка. Легко нападать на государство ведущее поддержку геноциидальных войн (вместе с дюжиной других государств, о которых не столь часто вспоминают), но сложно порвать с немецкими товарищами, с которыми ты делишь общее политическое и социальное пространство, и которые в силу определенных исторических причин оказались втянуты в мутную политику «понимания Израиля». Можно вести длинные разговоры, но как правило даже если они и происходят, то все остаются при своих, как и другие товарищи уверенные, что любые антизападные, псевдо антиимпериалистические фундаментализмы должны быть вне нашей критики.

Мне кажется, что сегодня мы оказались в пространстве сужения политического горизонта солидарности, который оказывается скорее очерчен следованием определенной риторике, чем реальными практиками и целями. Скажем, ты можешь быть против оккупации, против поставок оружия и прочее, но если ты не употребляешь понятие геноцида, то ты становишься еще большим врагом, чем сам сионизм.

Мы это проходили уже не раз на примере дробления феминисткой борьбы, или же деколониальных дискуссий. Любая позиция усложнения, оказывается маргинализированной и под обвинением в подрыве некого единого фронта. Похожие процессы мы видим на примере исключения голосов украинских левых, жестко анализирующих и критикующих текущие процессы в украинском обществе. Удивительно часто стала мелькать фраза, которой раньше вообще не было в публичных дебатах: быть на правильной стороне истории. Или же быть на неправильной стороне. То есть подразумевается, что есть четкое знание, что правильно, что нет. И как правильно быть там, где все правильно.

Возможно, это мое личное отторжение любых попыток навязать коллективную позицию, исключающую столкновение разных мнений в поиске той самой правильной истории. Может быть это состояние критического мышления, запутавшегося в трагических событиях и историях? Слишком увлекся Адорно? (Es gibt kein richtiges Leben im falschen/Не может быть правильной жизни в ложных общественных условиях). Может быть выгорание, профессионала, столкнувшегося с множеством случаев кэнселинга? А может просто страх и попытка избегать shit-storm? Может быть просто нежелание рисковать?

Возможно все вместе, и каждый аргумент, не может быть зачтен как оправдание. Но вот, что реально остается принципиальным, так это быть верным своей позиции и надеяться на солидарность тех, кто также не готов ограничивать свою политизацию гомогенизирующей риторикой и заниматься своим делом, стремясь делать искусство способное рефлексировать все это трагическое, переплетенное состояние мира, чем мы и стараемся заниматься в Германии, за пределами Германии, везде, где это кому-то еще интересно. Будет ли это правильная сторона истории, я простите не знаю. И чего-то последнее время одолевают сомнения, что она вообще определима в конкретный исторический момент.

Но какие-то вещи действительно нужно сказать просто, что мы никогда и не скрывали: да я/мы против геноцидальной политики Израиля, да я/мы против геноцидальной войны России против Украины. И много всего ещё чего я/мы против и что стоит обсуждать. И вот эту возможность товарищеского обсуждения в солидарности и стоит отстаивать, не боясь всяких отмен, подмен и разрывов.



Скачать PDF-версию.

Author

ʒиN
ʒиN
Maxim Evstropov
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About